Саманта, стр. 28

Девочка замолчала. Словно потеряла мысль. Но это было не так. На удивление всем собравшимся, она протянула руку, и все, кто был в зале на пресс-конференции, увидели на ладони маленький кусочек черного хлеба. Саманта с болью посмотрела на хлеб, отломила маленький кусочек и поднесла его ко рту. Она долго жевала. И никто не решился спросить, что она делает, зачем она так странно… ест… хлеб… А девочка отломила еще кусочек… Еще кусочек… А когда хлеб был съеден, подушечками пальцев собрала на середине ладони крошки и прильнула к ним губами, словно поцеловала их, как святыню.

Лица людей стали сосредоточенными, глаза тревожно смотрели на руку девочки. Не стрекотали камеры. Не вспыхивали комнатные молнии блицев. Какое-то странное, незнакомое чувство овладело людьми. Может быть, чувство вины перед девочкой, которая опустилась на такую глубину человеческих страданий, какой не достиг ни один из сидящих в зале.

Я представляю себе, как Саманта спросила:

— Может ли народ, который хоть раз в жизни ел так хлеб, может ли такой народ хотеть войны?

И в этом требовательном вопросе уже был заложен ответ.

Снова застрекотали камеры. Саманта посмотрела на папу. Он стоял, прижавшись спиной к стене. Его взгляд был серьезен и сосредоточен. Папа смотрел куда-то вдаль, сквозь стены зала. Потом он как бы очнулся. Повернул лицо к дочери. И одобрительно кивнул. Но Саманта уже не смотрела на него.

— Когда я была в Ливадии, меня привели во дворец и показали кресло, в котором за круглым столом сидел наш президент Рузвельт. Я спросила: можно мне посидеть в этом кресле? Мне разрешили. Кресло было высоким. Я села, но у меня болтались ноги. Тогда я сползла на самый краешек и дотянулась носочком до пола. И я почувствовала себя чуть-чуть взрослей. «Вот я — президент!» — подумала я. Сидела и улыбалась, как дурочка. Играла в президента. Но потом я перестала улыбаться. Разве можно играть в президента, как играют в «Ити» или «Олли, Олли, три быка»? Я напряглась на минутку и почувствовала себя президентом. И мне показалось, что от меня, понимаете, от меня зависит, будет ли завтра Земля живой и зеленой или она превратится в холодную планету пепла, как Луна. И я решила, что не должна этого допустить. Пусть в меня стреляют, как в Кеннеди, — не должна! Если я президент… А потом меня позвали, я нехотя сползла с кресла и перестала быть президентом. Но мысль: «Я не должна этого допустить!» — осталась. Она была со мной, когда мы на «рафике» ехали домой в Артек. И когда вечером сидела у костра, и когда легла в постель. Эта мысль будила меня ночью: не должна! И я вдруг поняла, что это и есть моя главная цель жизни, кем бы я ни стала — буду лечить зверей или буду, как Попрыгунчик Пол, бегать с камерой за знаменитостями, — я не должна допустить! Нигде, никогда, ни за что! Не должна! Не должна!

Прошел год

На зеленой лужайке, перед московским Дворцом пионеров, сидели дети и ждали приезда Джейн Смит. Гостья задерживалась, и ребячьи головы беспрестанно поворачивались в сторону, откуда она должна была появиться. Они испытывали то же чувство, что и я: им не терпелось поскорее увидеть маму Саманты Смит.

В тот день во Дворце пионеров открывалась выставка рисунков советских и американских детей. Нетерпеливые устроители начали церемонию открытия выставки, не дожидаясь Джейн. Но дети не слушали речей, не смотрели на ораторов, они ждали. И вдруг речи, микрофоны, деловой шепот словно исчезли, растворились в радостном волнении. На краю лужайки появилась хрупкая фигура женщины, которая легким шагом приближалась к детям. Они узнали Джейн Смит по портретам ее дочери — Саманты. Ребята вскочили с мест, подошли вплотную к ней и с затаенным дыханием слушали ее. Им не нужен был перевод — само звучание голоса находило отклик. Вероятно, им казалось, что они слушают саму Саманту.

Мне тоже так казалось там, на зеленой лужайке.

Минувший год я прожил под знаком Саманты. В американской девочке, поднявшей голос против войны, я почувствовал своего героя. Она была близка мне удивительной непосредственностью, всколыхнувшей мир. Все предрассудки и условности мира взрослых отступили перед прямотой и категоричностью ее вопросов, суждений.

Тогда я еще не предполагал, что смогу так полюбить Саманту, что эта любовь станет и моей болью, и моим вдохновением, и моим гражданским долгом. Я поставил перед собой непосильную на первый взгляд задачу: проникнуть в тайники ее мыслей, дерзнуть воспроизвести ее фантазии. И сразу попал под власть обаяния своей маленькой героини, а эта власть оказалась крепкой и непроходящей.

Я избрал необычный жанр книги — «фантазия-быль». Парадокс? Но именно детям удивительно близка природа парадокса. Я писал, не думая о редакторах и издателях. Но я не мог не думать о человеке, который знал о Саманте больше всех, — о матери Саманты.

Сперва я видел в Джейн незаменимую помощницу. Но по мере завершения работы она из помощницы превращалась в самого строгого судью. Теперь ее слово могло решить судьбу напряженного труда.

Я ждал встречи с ней, как ждут приговора. На зеленой лужайке перед Дворцом пионеров я впервые увидел Джейн Смит.

Как много в ее облике было ожидаемого и неожиданного. Джейн и Саманта были похожи больше, чем я предполагал. Может быть, потому Джейн показалась мне хорошо знакомой и меня не покидало теплое чувство, что я уже когда-то встречался с ней, знаю дух ее семьи, сидел на ступеньке ее крылечка…

Людей сближают разные чувства. Разделенное горе тоже сближает. Даже если оно было разделено не в равной мере.

Как мне не хватало этой маленькой, хрупкой женщины с печальной улыбкой, когда я работал над книгой о Саманте! Как я нуждался в ее совете! У меня возникало множество вопросов, на которые мне приходилось отвечать самому, полагаясь на свою интуицию, доверяясь своей фантазии. Но самое удивительное, теперь, когда Джейн была рядом, я со всей остротой почувствовал, что не могу задать ей ни одного вопроса о Саманте!

Джейн была неразговорчива. Может быть, от природы, а может быть, после того, что ей пришлось столько перестрадать. В ее глазах застыла сосредоточенность на одном предмете, на одной боли. А улыбка была ее защитой и еще безмолвной благодарностью всем, кто помнил и любил Саманту. Улыбка была такой же, как у Саманты, только с оттенком горечи. Но посторонние это не сразу замечали, просто думали: как хорошо, что Джейн улыбается.

Я мало говорил с Джейн. И не потому, что мешал языковой барьер — рядом переводчик, — я был подавлен и смущен, не находил нужных слов, а обычные слова считал неподходящими. И вместе с тем мы не были чужими людьми. Она знала мою книгу о Саманте, а у меня был надежный проводник в мир Джейн — Саманта.

Каждый раз, когда я смотрел на Джейн, передо мной возникал образ ее дочери. Я снова представлял себе Саманту, бегущую по утреннему лужку, и высокую траву у ее ног. Пахнущие солнцем каштановые волосы разметались от бега и закрывают лицо, и девочка встряхивает головой, чтобы отбросить их назад. Большие глаза наполнены небом, брови сошлись домиком, длинные реснички вздрагивают, как веточки. От частого дыхания рот полуоткрыт, два верхних зубика чуть крупнее остальных. На носу веснушки — след солнца…

У меня неожиданно появилось ощущение, что я встретил Саманту спустя много лет, когда она стала взрослой и ей перевалило за тридцать. Какие-то краски померкли, но появились новые штрихи на этом удивительно живом портрете.

Сейчас я кинематографически точно воспроизвожу в памяти, как Джейн открыла калитку и легкой, спортивной походкой зашагала по дорожке под деревьями, потом поднялась по ступенькам крыльца и вошла в мой дом. В этот момент сбылось одно из моих несбыточных желаний. Джейн Смит — моя гостья! Не помню, что в своих мечтах я собирался сказать ей, — слова, обращенные к дорогой гостье, родились мгновенно, сами по себе:

— Дорогая Джейн! Дом — не только стены, крыша, окна, ступеньки крыльца. Дом, который мы любим, — это след дорогих нам людей в родных стенах. И в сердце. После того как вы, Джейн, побываете у меня в гостях, я буду больше любить свой дом.