Война балбесов, хроника, стр. 19

— Примерзнете друг к дружке! — оборачиваясь, кричит возница Мама (ах, да, Мамы ведь нет уже...) — и Андрей...

— Ты оглох?

— А?

Андрей Ильич очнулся.

В воротах, раскачивающихся и скрипящих от налетевшего ветра, стояла женщина в цыганской одежде.

— Я слушаю вас, — сказал Андрей Ильич.

— Цыган Рудольф не заходил к вам? — спросила женщина.

— Рудольф? Не знаю такого.

Женщина повернулась, чтобы уйти.

— Постой! — закричал Андрей Ильич.

Она повернулась к нему, усмехаясь, понимая, что он хочет полюбоваться ею.

— Ты не цыганка, — сказал Андрей Ильич.

— Почему?

— Цыганки такими не бывают.

Андрей Ильич действительно не верил в красоту цыганок, и его не убедили в этом ни француз Мериме, ни русский Лесков, ни молдаванин Эмиль Лотяну, ни многие, многие другие, изображавшие смертельно и роково красивых цыганок. В жизни он ни одной такой не видел. Он встречал худых смуглых женщин с золотыми зубами и ухабистыми повадками. Не то что красивой, он миловидной средь них не замечал. Поэтому он не верил, что эта смертельно, именно смертельно красивая женщина — цыганка.

— Ну что, — сказала женщина. — Пойдешь со мной?

Это приютившийся в казенной квартирешке и на казенной службишке человек дорожит своим временным углом и временным куском хлеба, человек же своей воли и свободы, человек, сам себе построивший дом, имеет смелость взять все в одночасье и бросить. И Андрей Ильич понял, что судьба, вдруг начавшая кидать ему козырных королей, пошла с самого главного туза, испытывая его: сумеет ли принять ее подарок?

— Пойду, — сказал он. — Жене только скажу. Ты погоди.

Он побежал в дом.

Но в доме царил кавардак, что-то произошло, пока он был в задумчивости или когда говорил с цыганкой. Тяма и Алена ползали по полу и просили есть.

Жена исчезла.

От опасности сбежала?

Друга нового нашла?

Измену почуяла и не стерпела?

Что случилось?

Андрей Ильич бросился в хозяйственные постройки: пустота. Ни коровы, ни овец, ни лошади, ни телеги. Только на земле кровь забитого скота, в стороне кучей внутренности, возле которых бродит последняя курица с общипанным хвостом.

Что ж это такое?

Он бросился к воротам — цыганки не было. Словно привиделась.

Ветер вдруг стих. Воздух над домом словно разверзся и стал тихим, тайным, готовящимся — как сама смерть.

Что ж это? Что ж это? — повторял Андрей Ильич, бродя по двору...

28. Дипломатия

Суть предвоенной дипломатии, как известно, не в том, чтобы предотвратить войну, а в том, чтобы свалить вину за ее начало на другую сторону.

Не такими словами, но такими мыслями думал Василий Венец.

По его плану было так: сперва переговоры. Они, конечно, сорвутся. Потом будет что-то вроде совета в Филях. А потом уже и битва.

Он послал посыльного к Бледнову — вечером 28 июля. Посыльный шел с двумя флагами: белым парламентерским и личным флагом Василия, тоже белого цвета, но с рисунком: роза и нож (то есть все та же любовь к Алене и все та же ненависть к врагам, что изображены на схеме). Бледнов лишь усмехнулся, он знал, что настоящие испытания обходятся без атрибутов. Посыльный передал письменно и устно: всем известно, что завтра, 29-го июля, начнется то, чему должно быть. Но по всем правилам сперва положено сесть за стол переговоров, встретиться лидерам.

— Ну, пойдем, — сказал Бледнов, уверенный, что стол переговоров — это так сказано, как многое в речи людей, для пустоты, для красивого слова.

Он пришел к деревянному мосту через овраг и увидел, что посредине стоит действительно стол, на нем несколько бутылок водки, а по торцам стола напротив друг друга два стула из тех, что называют венскими.

Василий Венец встал, поздоровался с Бледновым кивком, сел.

Василий знал, что согласие сторон возможно лишь при уничтожении разногласий. Тот, кто не захочет согласия, должен начать с тех разногласий, которые можно уладить, а потом уж дойти до непреодолимых. Он должен во всем уступить, но в одном упереться. И получится вид, что упорна и несговорчива как раз другая сторона.

Александр не мыслил так тонко. Сепаратор заранее познакомил его с намерениями Венца, потому что, как умный, состоял при Венце советником и ординарцем. Так его предательская функция очень облегчалась.

— Ну, че? — спросил Александр.

— А ты че?

— А че ваши к нашим ходят? — спросил Александр.

— Ваши будто к нашим не ходят, — парировал Василий.

Помолчали.

— Ваши Моне Ласковому ухо отрезали, — выдвинул претензию Венец.

— А ваши Шуре Носкову прибили ногу гвоздем к полу, оставили в сортире стоять без штанов, — ответил Александр.

— Суки вы вообще, — сказали Василий.

— А вы будто нет, — сказал Александр.

— Если перестанете, то мы тоже, — сказал Василий.

— А мы и не начинали, — с явной издевкой сказал Александр.

И оба они в разговоре поглядывали на водочку, на ласковую тучку над головой, на зеленые холмы окрестностей, красивые с высоты, и обоим захотелось вдруг выпить и поговорить о жизни и женщинах.

И Василий взялся уже за бутылку решительной рукой, сковырнул пробку, налил в стакан Бледнову, деликатно кашлянувшему и этим выразившему полнейшее одобрение, налил себе, поднял стакан... И сказать бы ему: за твое здоровье, мол! — и ничего бы не было. Но он сказал другое. Он сказал с улыбкой:

— Ладно. Завяжем это дело. При условии. Чтоб никто из твоих к Алене не ходил.

Дрогнул стакан в руке Бледнова. Он сказал:

— Ладно, — сказал он. — Можно, в самом деле, завязать. При условии. Если никто из твоих к Алене ходить не будет.

Моральное преимущество было на стороне Василия: он первый выдвинул предложение, а Бледнов своим контрпредложением, получается, отказывался от примирения.

— А я ведь добром хотел, — сказал Василий.

— А кто против? — спросил Бледнов.

— Ты против. Я же тебе предложил.

— И я тебе предложил.

— Но я тебе первый предложил, справедливо заметил Венец. — Ты пойми: если не она, нам ведь не из-за чего. Ты своих людей на что из-за какой-то бабы обрекаешь?

— Вот и отстань от нее, — сказал Бледнов.

— А почему я? — спросил Василий.

— А я, значит, хуже? — Испорченные тюрьмой нервы начинали звенеть в Бледнове.

— Значит, отказываешься? — спросил Василий.

— Это ты отказываешься, — сказал Бледнов.

И тут пацаненок лет тринадцати, но недоразвитый, выглядящий лет на десять, сын Алены Сиповки, веснушчатый, босой, ковыряющий в носу, сказал, причем без всякой цели сказал, а просто на ум пришло, да и пришло-то как? — ковырял одной рукой в носу, стоя поодаль в толпе и слушая разговор вполуха, а другой рукой отмахиваясь от надоевшей осы, липшей к нему, потому что он ел недавно сладкую и большую грушу, он думал об осе и груше, думал о саде брубильщика Ниткина, где росли лучшие в Полынске груши, вспомнил, как весело было раньше лазить туда не одному, а с Мамой, который исчез, вспомнил дом, где жил Мама, вспомнил, наконец, как вчера видел Алену с каким-то мужиком на телеге, они ехали на телеге, загруженной вещами, мужик шел сбоку, но это был не Андрей Ильич, ехали они в межгорье, уезжая из Полынска, он еще подумал тогда: что за мужик, почему не Андрей Ильич? Вот он и сказал:

— А Алена-то уехала!

Венец посмотрел на него. Мальчик был вообще посторонний, не заовражный и не городской. И даже не парковский. Он ничейный был, как и его мать, у которой в прошлом году сгорел дом, и она ютилась то там, то сям, у родственников, у знакомых, у совсем посторонних людей, стеснительно, но по необходимости, используя безграничную доброту жителей Полынска.

— Куда уехала? Когда? — спросил Венец, маня мальчика к столу.

Он подошел и смело сказал, радуясь, что знает то, чего другие не знают:

— А вчера уехала, в Сарайск, наверно, уехала, с вещами уехала, насовсем.