Вещий сон, стр. 25

— Значит, решено? — спросила деятельная Вера, заставшая еще девочкой советские совхозные времена и всегда выполнявшая на прополке по три нормы: так любила быть впереди, хотя к вечеру в обморок падала от усталости.

— Решено, — тихо сказали девушки.

— Но страшно, — промолвила одна из них.

Подошел Гордов:

— Ну? Едем или не едем?

— Не едем, — тихо прошептали девушки, тише порыва ветра, зашумевшего листвой.

— Не слышу!

— Едем, — так же тихо прошептали девушки, но порыва ветра в этот момент не было.

И они, тайно собравшись в условленном месте за садом, отправились по лесной тропе на станцию, ведомые Гордовым и Гумбольдтом, которые вынуждены были еще тащить меж собой заплетающегося ногами и языком Билла.

Гумбольдт был нервен. До поезда оставалось пятнадцать минут. Касса, естественно, по ночному времени не работала, но он был уверен, что договорится непосредственно в поезде с проводниками.

Чтобы не думать о предстоящем, девушки сказали:

— Спеть, что ли?

— В долиночке-то трава густа, — сказал Гордов, и девушки запели старинную эту песню — тихо, со вздохами и паузами. Билл, засыпавший на дощатом перроне, очнулся, сел и уставился на девушек, сидя перед ними, как турист перед костром: зачарованно. Гумбольдта, ходившего взад-вперед, он ухватил за ногу и усадил рядом.

— В долиночке-то трава густа, — пели девушки.
— На горочке-то ее нет, — пели они.
— А только солнышко пекет, — пели они.
— Да травке расти не дает, — пели они.
— Одна травиночка росла, — пели они.
— Она зеленая была, — пели они.
— А только солнышко взошло, — пели они.
— Засохла травушка одна, — пели они.
— А под землей, а под землей, — пели они.
— Младая девушка лежит, — пели они.
— Она не слышит ничего, — пели они.
— Она не видит ничего, — пели они.
— Злодей ее да погубил, — пели они.
— Вонзил ей в сердце острый нож, — пели они.
— Она любила не его, — пели они.
— А молодого паренька, — пели они.
— Она лежит теперь в земле, — пели они.
— И просит: выройте меня, — пели они.
— В долинку вы, там, где трава, — пели они.
— Придет мой миленький попить, — пели они.
— И горе выпьет он мое, — пели они.

Девушки пели, закрыв глаза, на ощупь слуха. Голоса их дрожали.

Билл плакал, сбрасывая сопли с носа длинными пальцами и вытирая пальцы о штаны.

Гумбольдт закрыл глаза и сморщился, скаля зубы то ли от смеха, то ли от боли.

Мир умер. То есть, конечно, он не умер, но как бы перестал быть. Все звуки умерли и были мертвыми, пока не кончилась песня.

Очнувшись, Сергей Гумбольдт открыл глаза и увидел красные огни уходящего последнего вагона, догнать который было уже невозможно.

— Суки! — заорал он. — Следующий на Москву теперь только в шесть сорок тут останавливается! Что вы наделали, оглоедки?

Гордов подошел к Гумбольдту и дал ему пощечину, радуясь возможности показать свою смелость и всем девушкам, и той из них, которая ему нравилась сильнее — до любви, но он не признавался ей, потому что боялся ошибиться и на всякий случай перебирал в уме остальных пятнадцать, проверяя свою душу на отклик.

— Грэйт! — одобрил Билл. И приложился к бутылке, которую, оказывается, припрятал в кармане штанов.

Гумбольдт выхватил у него бутылку и выпил из горлышка до дна.

И они пошли обратно.

На весь лес разносился голос Гумбольдта, вопившего:

В долиночке трава густа!
На горочке-то ее нет!

Он пел в маршевом ритме и требовал, чтобы все шли в ногу, хотя ненавидел армию и никогда не служил в ней, достав справку о вялотекущей шизофрении, которая у него, по правде сказать, и в самом деле была.

Да еще в лесу где-то слышен был топот копыт, который через несколько минут услышал и Невейзер — и вздрогнул, и побледнел, ожидая обещанного сном джигита, но вместо джигита из чащи на полном скаку на лошади выехал бежавший жених Антон Прохарченко.

Его появление следует объяснить, и мы, сочиняя вполне русское повествование, но будучи воспитаны в интернациональном разнотравье мелких знаний, можем вспомнить французскую поговорку насчет поискать женщину. И мы найдем ее, и найдем ее там же, где нашел прискакавший уехать в город Антон, — на станции Сиротка.

24

Станция Сиротка — на краю небольшого поселка, здание станции, традиционно желто-белого цвета, состоит из трех помещений: административного, где сидят служащие, кассы, где сидит кассирша и продает билеты, и зала ожидания с одною старою лавкою с гнутой спинкой, лавка из прессованной фанеры, от которой ожидающие кусками отшелушивают слой за слоем, поэтому по краям она вся ободрана, но зато на этой фанере, покрытой каким-то совершенно случайно оказавшимся крепким лаком, трудно писать, поэтому пишут на стенах, покрашенных зеленой краской, на которых, кроме этих надписей, еще есть карта давнишней давности: «ЖЕЛЕЗНЫЕ ДОРОГИ СОЮЗА СОВЕТСКИХ СОЦИАЛИСТИЧЕСКИХ РЕСПУБЛИК», — при виде которой почему-то тепло и грустно становится на сердце: то ли вспоминается время, когда равно доступны были среднему человеку и Сочи, и Ашхабад, прошу прощения, Ашгабат, и Анадырь, и Кушка, то ли от умственного сопоставления огромности страны и малости станции Сиротка, то ли от чувства, что как ни мала Сиротка, но и она — часть этой громадной, разветвленной сети железных путей. Да еще есть доска «Передовики перегона» с портретами всего состава служащих станции, из которых двое уже умерли, но на доску давно никто не обращает внимания, не видят ее.

Вот здесь и оказался Антон, прискакав на лошади и привязав ее на лужайке на длинном поводе, чтобы паслась и не умерла, пока за ней не придет отец из Золотой Долины.

Впопыхах Антон не взял денег на билет. Но он был готов уехать хоть на подножке первого же поезда, ведь ехать до города всего часа три с минутами. Он сидел и перекладывал книги в большом рюкзаке. Услышал поезд, вышел на перрон. Поезд остановился, но во всем существе его было равнодушие к остановке и заносчивое стремление продолжать путь из далекого в далекое: не открылись двери, не выглядывали пассажиры, будто поезд ехал ночью или по территории войны, меж тем было еще светло, и войны пока не было.

Антон прошелся мимо глухого, молчаливого поезда.

Одна из дверей открылась, наверху встала проводница — женщина лет тридцати с лицом, не интересным для себя самого и не делающим усилий, чтобы кому-то понравиться. Она ковыряла спичкой в зубах и смотрела на Антона.

— В Саранск, что ли?

—Да.

— Мест нет.

Антон пожал плечами.

— А в служебном купе ары мне мешков навалили. Туда тебя взять? А если пропадет что? И не думай даже!

Антон молчал.

— Думаешь, мне охота за тебя штраф контролерам платить? — поинтересовалась проводница.

Антон молчал.

— Вас тут много, а я одна, — определила проводница положение дел и усмехнулась, довольная своей правотой, отчего палец, засунутый в рот вместе со спичкой, поехал вбок. Она вынула палец, выкинула спичку, вытерла палец о бок и сказала:

— Минута прошла. Сейчас отправимся.

Поезд скрипнул.

— Поехали! — похвасталась проводница. — Хоть ты стой, хоть не стой, а мы поехали. Будь здоров!