Он сделал все, что мог. «Я 11-17». Отвеная операция (илл. А. Лурье), стр. 26

«Застрелить полковника и бежать!» — эта мысль возникла в голове раньше других. Но выстрел будет услышан, и моему бегству могут помешать. Ударить его рукоятью пистолета, задушить? Увы, все это не так просто сделать.

Полковник засмеялся:

— Представляю себе, как перетрусит ваш Шранке, когда ему позвонят из гестапо.

Я пожал плечами:

— Как бы это не помешало сделке.

Резкий телефонный звонок. Оттолкнув руку полковника, я схватил телефонную трубку.

— Алло! Говорит дежурный гестапо Ганновера,- кричал в трубке далекий гортанный голос.

— Да, я у телефона. Слушаю.

— Кто у телефона? — спрашивал далекий голос. — Полковник Цехмайер?

Дальше я уже не вслушивался в то, что говорил тот далекий голос, ибо в это мгновение я уже принял решение, что делать. Не слушая того, что звучало в трубке, я делал вид, что говорю со Шранке.

— Одну минуточку, Оскар, ищу карандаш.

Полковник пальцем показал на лежавшую на столе его вечную ручку.

Но я, будто не видя этого, опустил руку в правый карман пиджака, схватил пистолет и, не вынимая его из кар мана, сделал два выстрела в гестаповца. Он взмахнул руками и повалился на бок.

Тишина. Встревоженные голоса в коридоре. Потом кто-то успокаивающе сказал:

— Что-то упало.

Тишина.

Выждав еще немного, я засунул под кровать свой чемодан с фальшивыми рейхсмарками, схватил пальто и вышел из отеля. Спустя минут двадцать я уже был на окраине города, где начиналось шоссе, ведущее в Каунас.

Останавливаю почтовый фургон. Недолгие переговоры с шофером и почтовым чиновником кончаются тем, что в их карманы переходят мои марки, а я получаю место в фургоне.

Примерно в пяти километрах от Каунаса я попросил моих спасителей остановиться и, поблагодарив их, пошел якобы на хутор своего брата.

Я шел полями, рассчитывая выйти на какую-нибудь другую дорогу, тоже ведущую в Каунас.

К рассвету я вышел на шоссе. Впереди, метрах в двухстах, на обочине дороги стояла группа штатских людей. Я сообразил, что они ждут автобуса, подошел к ним и тоже стал ждать. Минут через тридцать показался автобус. Он остановился, нетерпеливо рыча уставшим мотором. Я сел на крайнее место у задней двери. На виду у меня были все пассажиры, и в случае чего я мог быстро выскочить через заднюю дверь.

На окраине города я вышел из автобуса. Немцев не было видно. Впрочем, я чувствовал себя довольно спокойно. В конце концов, имевшиеся у меня документы на имя коммерсанта были в полном порядке, а до солдата из какого-нибудь случайного патруля мои похождения в Вильнюсе дойти еще не могли. Наконец, я был уверен, что там, куда я иду, я найду надежный приют.

Да, это решение я принял еще в Вильнюсе — я иду прямо к Марите. Иду, потому что помню, как она во время случайной нашей встречи сказала, чтобы я в случае надобности смело шел к ним.

И вот я пришел. Встретили меня поначалу хорошо, особенно Марите. Все получилось удачно. Было так рано, что никто посторонний моего появления не заметил.

Но спустя некоторое время создались первые сложности. Я ведь не мог сказать ни Марите, ни ее отцу и брату, кто я, что делаю и откуда свалился на их голову. Надо признаться, что об этом я своевременно не подумал, и потому рассказал на ходу придуманную историю. Рассказ мой был и сбивчивый и не очень убедительный.

Я заметил, что отец и брат Марите стали посматривать на меня с подозрением и радушие их заметно померкло. Они задавали мне все больше уточняющих вопросов, и окончилось это тем, что я зашел в тупик. Тогда я сказал им:

— Успокойтесь, могу вас заверить в одном — совесть моя перед вами чиста. Но отвечать на ваши вопросы я больше не буду. Кроме того, долго затруднять вас своим присутствием я тоже не буду.

Марите сказала, что меня никто не гонит, но ее отец и брат промолчали.

И вот я здесь уже вторую ночь. Она на исходе, а я, неизвестно зачем, делаю эту сверхподробную запись обо всем происшедшем со мной.

Нет, я знаю, зачем пишу — документ о том, что со' мной произошло, должен остаться. Пусть не будет меня, но правда о моих поступках должна жить, хотя бы для того, чтобы однажды моим старикам кто-то мог сказать: «Ваш сын не был идеальным бойцом, он совершил немало грустных ошибок, но он не был ни предателем, ни трусом».

Вот ради одного этого я и делаю запись. Заканчиваю и ставлю точку…» После слов «ставлю точку» нарисована огромная точка величиной с орех. Она заштрихована линиями крест- накрест. Под ней мелко-мелко написано: «Надо перешагнуть и через это».

13

Следующая запись Владимира относилась уже к лету сорок четвертого года. Но в ней ни слова о том, что произошло с ним начиная с конца октября сорок третьего года, когда он появился в доме Марите. А ведь после этого прошел почти год.

Как же восстановить этот год? Что, если попробовать поискать Марите?

Из записок Владимира я знал, что она в сороковом году работала стенографисткой в Каунасском горисполкоме. Ну что ж, можно попробовать поискать…

Машинистки Каунасского горисполкома никакой Марите не помнили. Впрочем, они и не могли ее знать, так как выяснилось, что никто из них в сороковом году здесь не работал. Я уже собрался уходить, как вдруг одна женщина сказала, что года два назад на пенсию ушла старейшая стенографистка города, которая в сороковом году наверняка здесь работала.

Адрес этой стенографистки я разыскал без особого труда…

Дверь открыла сухонькая, суетливая старушка. Убедившись, что я пришел именно к ней, она, абсолютно не интересуясь, кто я и зачем пришел, провела меня в маленькую, сплошь увешанную коврами комнатку, усадила за стол, сама села напротив, положив на стол руки, словно оплетенные вспухшими венами. Очевидно, она жила одна, ей было тоскливо без дела и приход любого человека был для нее праздником. Она вся светилась, ожидая, что я ей скажу.

Я спросил, не знает ли она работавшую в сороковом году в горисполкоме стенографистку, по имени Марите.

— Вы очень правильно сделали, обратившись именно ко мне, — заговорила она быстро, и на ее сморщенных щеках появился румянец. — Мы, стенографистки,- очень дружный народ, можно сказать, корпорация. Или, может быть, каста. Все стенографистки города, как правило, знают друг друга. Но дружим мы по-особому, и никогда нельзя понять, как мы сходимся в свои особые группы. Но, если уж сходимся, мы друг за друга стеной. Скажем, одной из нас предлагают работу, и она не может ее взять. Тогда она немедленно дает адрес остальных своих подружек, это уж как закон… — Она осеклась, наверное заметив на моем лице выражение крайнего нетерпения.- Значит, вас интересует некая Марите… Марите… — Она помолчала.-Да, я знала одну стенографистку с таким именем, и она работала тогда в горисполкоме. Фамилия ее Давидайте. Да, да, Давидайте, Марите Давидайте. Это была очень молоденькая стенографистка и страшно неопытная. Мы однажды взяли ее на парламентскую ра боту и потом мучились с ней невероятно. Да, да, я ее помню, красивенькая такая блондиночка с большими светлыми глазами. Между прочим, болтали, что у нее роман с каким-то русским из Москвы. Впрочем, почему я говорю- с каким-то? Я его видела на одном совещании и даже стенографировала его выступление. Очень темпераментно говорил и оттого страшно быстро. Записывать его было невероятно трудно. Я хоть и училась стенографировать по-русски, и, между прочим, в Петербурге, но к сороковому году успела забыть многие русские слова. Но ничего, я все-таки справлялась… Нет, то, что он говорил, я не помню. Стенографистки вообще никогда не помнят то, что записывают. Какой он был из себя? Ну, статный такой, светлые волосы. Я бы сказала, что он был юношей шведского типа… Нет, о Марите я больше ничего сказать не могу. Боже мой, что для меня Марите, если я за войну потеряла всех своих близких и давних подружек! Осталась одна, как старое дерево в чистом поле, словом не с кем перекинуться. Только то и делаю, что читаю, читаю, читаю. А нынешние книги мне не интересны, а многое просто не понимаю. Скажите, пожалуйста, почему теперь так мало пишут о любви?…