Антиабсурд, или Книга для тех, кто не любит читать, стр. 54

Стало тепло и хорошо. Легко задышалось. Глаза, промытые слезами, увидели все ясно. Сейчас бы закурить. И криминала нет: они знают, что она курит. Но не любят, когда на глазах. На балконе, в коридоре. А сейчас могут учуять запах, выйти, спросить: почему не спишь, почему сидишь тут куришь? Вот дела: даже у приговоренного преступника есть право перед казнью выкурить сигаретку. А у нее такого права нет. Смешно. Правда, никакой казни нет. Она ведь не казнит себя. Она просто решила. И очень твердо. Иначе действительно сойдешь с ума, а это хуже. Твердо, без порывов. Как бывает в порыве, она видела. Девочка Таня с дикими глазами ломанулась тоже ванную, даже не закрываясь, схватила лезвие, там нормальное лезвие было, чирк по одной руке, чирк по другой. Шум, гам, радостная тревога (что-то настоящее случилось!), а она стоит и совершенно идиотски улыбается, глядя на свои руки. Обработали, забинтовали и только потом дали по морде.

Серьезные люди так не делают. Они делают просто и без шума. И без повода. Разговор по телефону ерунда, если вдуматься. Она до этого решила. О покупке бритв ведь думала до этого? Думала. Значит — ...Сладостно лениво было думать Маришке, что это значит. Да и можно теперь позволить себе не думать об этом. Все, в сущности, можно позволить. Но — одной. На пару люди позволяют себе гораздо меньше. В обществе — совсем мало. То есть, вроде, наоборот, всякие похабства, в том числе исторические, совершаются как раз когда объединяется большое количество людей. Но речь не об этом, а о позволении высоком, вечном почти что. Ха, как занятно мыслить, не понимая собственных мыслей. Мик говорит: «Гармония души — когда к мелочам относишься как к великому, а к великому — как к мелочам». Где-то вычитал, наверно. И гордится. Глупый Мик. Глупые все. И останетесь здесь со своими глупостями. А я — ... и в низу живота горячо стало Маришке. Ожидание появилось. Предвкушение такое приятное. Не зря она подозревала, что есть в этом что-то эротическое. Сейчас проверим.

Она пошла в ванную, открыла воду, стала ждать, пока наполнится. Нож положила на стиральную машину под полотенце. На всякий случай.

Она сидела на краю и тупо глядело на воду. Что-то я даже ни о чем не думаю, очнулась она через некоторое время. Только о том, что неудобно и надоело сидеть на металлическом краю. Костлявой задницей своею. На металлическом краю костлявой задницей своею. Стихи. Выйти и сочинить? Зачем? Нет в мире таких стихов, ради которых стоит откладывать. Ничего вообще нет такого. Маришка поймала себя на чувстве удовлетворения оттого, что наконец к ней пришли значительные и важные мысли, подобающие моменту, и усмехнулась. Кому какая разница, думает она что-либо перед этим или не думает? В том числе ей самой?

Ванна наполнялась, Маришку это не пугало. Наоборот, хотелось — скорей бы.

И вот — уже можно. Она легла, вытянулась, потянулась. Появилась уверенность, что все будет хорошо. Раньше это надо было сделать. Вон, пальцы, извлекающие нож из-под полотенец (не полотенцев, грамотные, знаем!), пальцы чуть подрагивают. Но не от страха, от... слово есть хорошее, именно то. От вожделения, вот. Вожделею я, понятно? Кому понятно? А неважно. На самом деле ничьим пониманием не интересуюсь. Выйдите и закройте за собой дверь. Это только вам кажется, что вы остаетесь, а я ухожу. Остаюсь как раз я, а вы идите себе дальше своей унылой дорогой. Езжайте, погромыхивая. Желтые дома станций. Традиционная окраска железнодорожных зданий, Маришка знает, поездила по белу свету.

Вот кабала инерции: Маришка почувствовала, что теперь обязана подумать о родителях. За маму, за папу. Почему обязана? Как почему: дочерний долг. Ладно, подумаю. Ну да, им плохо будет. Какое-то время. А потом горе свое понесут, как знамя. Сейчас-то у них ничего в руках нет, а будет очень интересное и даже в каком-то смысле замечательное горе. Они, обычные, сразу станут значительнее всех своих друзей и знакомых. Вам же всегда этого хотелось, разве нет? Так скажите спасибо мне, царство мне небесное, которого нет.

Маришка, неторопливо и с удовольствием размышляя, машинально водила кончиком лезвия по животу. Слегка так, нежно так. И, вот идиотизм, прямо возбудилась даже. Что ли взять душ и упругими струями доставить себе удовольствие? Ха. Протокол осмотра тела: «судя по состоянию и консистенции... неважно, без подробностей... девушка занималась перед смертью одиноким сексом, предположительная причина самоубийства — неразделенная любовь».

Маришка отдернула нож от живота и резанула по руке и, не давая себе опомниться, тут же по другой. И тут же опустила в воду. Резко защипало, потом, в воде, как-то заныло и потянуло, а потом стало как-то легко. И все легче, легче, легче... Я трахаюсь с богом по имени смерть, гениально подумала Маришка (она сейчас имела право называть себя и гениальной, и какой угодно). В животе опять стало горячо. Сейчас придет, подумала Маришка, невольно поторапливая, двигая ногами. Нож мешал и отвлекал, паскуда, нож, который она уронила в воду. Она взяла его и кинула на пол, на коврик, досадуя, что от этого красивые клубы крови смешались с водой и стали мутной заурядной жидкостью. И...

И вдруг — пустота. И не равнодушие даже, а скука. И не смертная, томящая, от которой даже и хорошо с собой покончить, а — никакая. Просто голая скука, когда и туда скучно, и сюда скучно, и назад, и вперед, и вверх, и вниз. Горячее в животе тоже ничем не кончилось, ни во что не превратилось, а тоже — в скуку. Облом. Не жмет, не тянет живот мой бедный, скучает, сука, и все дела. И надо бы, в общем-то, плюнуть на все и встать, но и это скучно. Хоть бы отчаяние, позвала Маришка, но и отчаяние не пришло на выручку, не явилось. А неровная муть кровяной воды кажется самым скучным зрелищем из всего, что Маришка видела в своей жизни. Обидно. Если смерть так уныла и безвкусна, то ради нее и жить-то не стоит, странно подумала Маришка. Но и от этого облегчения не было.

За дверью послышался голос отца. Скучный, сил нет.

Потом голос мамы. Еще скучнее.

Господи, кому какая разница, что она делает, если ей самой все равно?

И нелепое, тихое, и откуда, как будто не то, что за там, а когда бы, но бы не взялись рассеяно сеяно сели и шили шили шили бжючешесть

Цапля

Орефьев перестал запирать дверь на ночь, чтобы, если он умрет во сне, не пришлось ее взламывать. А она металлическая, с тремя замками; два запирают саму дверь, а третий эти два. Воров же и грабителей он не боится. Он вообще перестал опасаться других людей с тех пор, как серьезно заболел. Он боится теперь только себя, вернее, собственного организма — да и то как-то уже привычно, почти спокойно. Или — обреченно. Правда, заодно Орефьев перестал получать от людей удовольствие, но, честно сказать, они его и раньше не очень-то радовали.

Проверив, не заперта ли дверь, он поливает цветы и растения, которыми украсило квартиру его семейство давным-давно, когда оно еще было.

После этого он пьет лекарства, в таблетках и жидкие, а потом с чувством исполненного долга смотрит телевизор, переключая с канала на канал, пока не наткнется на какое-нибудь старое кино, смотренное уже много раз.

Досмотрев кино, он ложится спать.

Ночью иногда спится, иногда нет, а иногда бывает приступ; Орефьев лежит и ждет, когда пройдет. «Скорую помощь» он вызывает крайне редко, ему всегда неловко перед усталыми врачами.

Вчерашняя ночь была средней: немного бессонницы, часа полтора, немного болей, обошлось без лекарств, потом сон без снов — и обычное хмурое и вялое пробуждение. Да еще дождь моросит третий день. Орефьев сел у окна пить чай и смотреть в окно. Там голые весенние деревья, легкий туман и пятиэтажный кирпичный дом; сколько помнит Орефьев себя, столько помнит его. Крыша дома когда-то была шиферной, а потом ее покрыли жестью и покрасили в бурый цвет, она мокрая сейчас, но нигде не блестит: нет света, от которого блестеть. Трубы: восемь у гребня крыши и девять по краю. Орефьев часто задумывается об этой неравномерности, но ответа найти не может.