Роб Рой, стр. 107

ГЛАВА XXXV

Передо мною — беспросветный мрак,

Ее очей я видел взор последний,

Ее речей последний слышал звук,

И милый образ скрылся навсегда.

Свершился жребий мой

Граф Базиль

— Не знаю, что мне с вами делать, мистер Осбалдистон, — сказал Мак-Грегор, подвигая мне бутылку, — вы не едите, не хотите спать и даже не пьете, хоть это бордо не уступает винам из погребов сэра Гилдебранда. Если бы вы были всегда таким трезвенником, вы не навлекли бы на себя смертельную ненависть вашего двоюродного брата.

— Будь я всегда благоразумен, — сказал я и покраснел, вспомнив ту постыдную сцену опьянения, — меня миновало бы худшее зло — укоры собственной совести.

Мак-Грегор метнул на меня острый, почти грозный взгляд, как будто желая прочесть, намеренно ли вложил я в свои слова порицание, которое ему, как видно, почудилось в них, но понял, что я думаю о себе, не о нем, и с глубоким вздохом отвернулся к огню. Я последовал его примеру, и оба мы отдались на несколько минут мучительному раздумью. В хижине все, кроме нас, уснули или, во всяком случае, замолкли.

Мак-Грегор первый прервал молчание, заговорив тем тоном, каким говорит человек, когда решился затронуть мучительный для него вопрос.

— Мой кузен Никол Джарви беседовал со мной из добрых побуждений, — сказал он, — но он слишком сурово осуждает человека моего склада и моего положения, если вспомнить, кем я был и кем я стал… а главное — что меня вынудило стать тем, что я есть.

Он умолк. Сознавая, на какую скользкую почву может завести этот щекотливый разговор, я все же позволил себе сказать, что многое в настоящем положении Мак-Грегора должно, очевидно, сильно задевать его чувства.

— Я был бы счастлив услышать, — добавил я, — что вам предоставлена возможность на почетных условиях перейти к другому образу жизни.

— Вы говорите как мальчик, — возразил Мак-Грегор глухим голосом, прозвучавшим словно отдаленный гром, — как мальчик, который думает, что старый дуб так же легко пригнуть к земле, как молодое деревце. Разве могу я забыть, что я был поставлен вне закона, заклеймен именем предателя, что голова моя была оценена, точно я волк! Что семью мою травили, как самку и детенышей горного лиса, которых каждому разрешено терзать, поносить, унижать и оскорблять; что самое имя мое, унаследованное от длинного ряда благородных воинственных предков, запрещено упоминать, точно оно, как заклятье, может вызвать дьявола из ада.

Он продолжал в том же духе, и мне было ясно, что он нарочно разжигает в себе гнев перечислением обид, чтобы оправдать перед самим собой те ошибки, которые совершил из-за них. Это ему удалось в полной мере; зрачки его светло-серых глаз то суживались, то расширялись, и казалось от этого, будто в них и впрямь полыхает пламя; он наклонился, отставил ногу назад, сжал эфес кинжала, вытянул руку, стиснул кулак и наконец встал со скамьи.

— Но они узнают, — сказал он, и в его глухом, но глубоком голосе звучала подавленная страсть, — они узнают, что имя, поставленное ими под запрет, имя Мак-Грегор, действительно таит в себе заклятье и может вызвать самого лютого дьявола… Они услышат о моей мести — все те, кто с усмешкой слушал рассказ о моих обидах… Жалкий шотландский скотовод, банкрот, босоногий бродяга, лишенный всего своего достояния, обесчещенный и гонимый, потому что жадность людская зарилась на большее, чем могло дать это скудное достояние, — он встанет перед ними страшным оборотнем. Кто глумился над земляным червем, кто давил его пятой — тот завопит и взвоет, когда увидит над собой крылатого дракона с огненною пастью. Но к чему я это говорю? — сказал он более спокойным тоном, усаживаясь вновь. — Вы, впрочем, понимаете, мистер Осбалдистон: трудно не выйти из себя, когда вчерашние друзья и соседи травят тебя, как выдру, как тюленя, как лосося на мели; когда на тебя занесено столько клинков, столько наведено дул, как было сегодня у брода на Эйвон Ду. Не то что у горца — у святого истощилось бы терпение; а горцы никогда не отличались терпеливостью, как вам, вероятно, доводилось слышать, мистер Осбалдистон. Но одно меня угнетает из того, о чем говорил Никол: мне больно за детей, мне больно, что Хэмиш и Роберт должны жить жизнью их отца.

И, предавшись печали не о себе самом — о своих сыновьях, он опустил голову на руки.

Уилл, я был глубоко взволнован. Меня всегда больше трогало отчаяние, сокрушающее гордого, сильного духом и могущественного человека, чем легко пробуждаемые печали более мягких натур. В душу мне запало желание помочь ему, хоть это и казалось трудной или даже неразрешимой задачей.

— У нас широкие связи за границей, — сказал я. — Не могут ли ваши сыновья при известном содействии, — а они имеют право на все, что может дать торговый дом моего отца, — найти достойные средства к жизни в службе за рубежом?

На моем лице, должно быть, отразилось искреннее чувство. Но собеседник, взяв меня за руку, не дал мне продолжать и сказал:

— Благодарю, благодарю вас! Но оставим этот разговор. Не думал я, что взор человека когда-либо увидит вновь слезу на ресницах Мак-Грегора. — Тыльной стороной руки он отер влагу с длинных рыжих ресниц. — Завтра поутру, — добавил он, — мы поговорим об этом, и поговорим также о ваших делах; мы ведь поднимаемся рано, чуть свет, даже когда посчастливится уснуть в хорошей постели. Не разопьете ли со мной разгонную?

Я отклонил приглашение.

— Тогда, клянусь душой святого Мароноха, я должен выпить один! — И он налил в чарку и выпил единым духом по меньшей мере полкварты вина.

Я лег, решив отложить расспросы до другого раза, когда мой хозяин будет в более спокойном состоянии духа. Этот необыкновенный человек так завладел моим воображением, что я невольно смотрел на него еще несколько минут после того, как растянулся на ложе из вереска и прикинулся спящим. Он шагал из угла в угол и время от времени крестился, бормоча латинские слова католической молитвы; потом завернулся в плед, оставив под ним обнаженный меч на одном боку, пистолет — на другом и так расположив складки, что в случае тревоги мог в одно мгновение вскочить с оружием в обоих руках и немедленно ринуться в бой. Через несколько минут его ровное дыхание показало, что он крепко спит. Разбитый усталостью, оглушенный множеством неожиданных и необычных событий истекшего дня, я вскоре тоже поддался сну, глубокому и неодолимому, и, хотя обстановка требовала от меня большей бдительности, не просыпался до утра.

Когда я открыл глаза и вполне очнулся, я увидел, что Мак-Грегора уже нет в хижине. Я разбудил мистера Джарви, который после долгих охов, вздохов и тяжких жалоб на ломоту в костях — следствие непривычных трудов минувшего дня — оказался наконец способным оценить приятное известие, что похищенные Рэшли Осбалдистоном бумаги благополучно мне возвращены. В тот миг, как смысл моих слов дошел до его сознания, он забыл все свои горести, быстро вскочил и тотчас же принялся сличать содержимое пакета, который я передал ему в руки, с памятной записью Оуэна, то и дело приговаривая:

— Правильно, правильно… вот они… Бэйли и Уиттингтон… где здесь Бэйли и Уиттингтон? .. Семьсот, шесть, восемь — совершенно точно, до единого пенни… Поллок и Пилмен — двадцать восемь, семь… точно до полушки, хвала Создателю! Граб и Грайндер — отменнейшие люди, лучше и быть не может… триста семьдесят… Глиблед — двадцать… Глиблед, по-моему, пошатнулся… Слипритонг — Слипритонг прогорел… но за этими двумя небольшие суммы, просто мелочь… Все остальное в порядке. Слава Богу! Документы у нас в руках, и мы можем уехать из этой печальной страны. Всякий раз, как вспомню я о Лох-Арде, мурашки так и бегут по спине.

— Очень сожалею, кузен, — сказал Мак-Грегор, входя в хижину при этом последнем замечании, — что обстоятельства не позволили мне оказать вам такой прием, как я желал бы; тем не менее, если б вы соизволили посетить мое бедное жилище…