Марина, стр. 44

Она отвела взгляд, уставившись на башни Саграда Фамилиа за окном.

– Я никогда не смог бы ненавидеть тебя.

Она снова сжала мне руку, потом, приподнявшись в постели, обняла меня.

– Спасибо тебе, ты был прекрасным другом, лучшим из всех, лучшим на свете, лучшим, чем можно было мечтать, – прошептала она мне на ухо.

У меня перехватило дыхание. Бежать немедленно, а то доктор Рохас отберет пропуск. Господи, сделай так, чтобы Марина не заметила моих слез!

– Но ты можешь ненавидеть меня умеренно, – заговорила она снова своим прежним голосом, – я думаю, доктор Рохас возражать не будет. Я уверена, что это полезно для состава крови.

– Тогда я готов. Буду ненавидеть. Умеренно.

– Спасибо.

27

Герман Блау стал моим лучшим другом. Как только кончались занятия, в пять тридцать, я бежал к старику. Мы садились в такси и проводили вечер с Мариной, пока нас оттуда не выгоняли строгие медики. В ту зиму я понял, что Барселона между Сарья и проспектом Гауди – это самый печальный город на свете. Воспоминания Германа, истории, которые он пережил, становились и моими воспоминаниями.

Там, в коридоре больницы, где мы в тихом привычном отчаянии провели много часов вдвоем, он рассказал мне о себе даже то, чего никто не знал – кроме, может быть, его покойной жены. О его учении у маэстро Сальвата, о своей женитьбе, о том, что только маленькая дочка, Марина, помогла ему вынести потерю Кирстен. Он говорил не таясь о своих сомнениях и метаниях, о страхах и потерях. О горьких уроках жизни: порой то, во что веришь и чему служишь, оказывается химерой; а то, чему ты так старательно учился, оказывается, не стоило сил и времени. И что время жизни – единственная прочная валюта в системе ценностей. А я, со своей стороны, впервые в жизни мог говорить не таясь, без обиняков. Рассказывал ему о себе, о своих чувствах к Марине, о мечте стать архитектором, об отчаянии и неверии в свое будущее, которые меня порой одолевают. Я рассказал ему о своем одиночестве, о том, как жил до встречи с ними – словно случайно оброненная кем-то ненужная вещь. Я не утаил и страха, что та жизнь вернется, если я их с Мариной потеряю. Герман меня слушал. Он меня понимал. Он понимал даже больше: что мои рассказы – средство разобраться в себе самом. И никогда не мешал мне выговориться.

Дни, которые я провел той весной с Германом Блау в его доме и в больнице, я помню как никакое другое время моей жизни. Оба мы знали, что нас соединяет только Марина – не будь ее, мы никогда бы и словом не перемолвились. Я понимал, что Марина стала такой, какая есть, только благодаря ему; более того, я уже тогда понимал, что и сам обязан ему куда большим, чем мне, может быть, хотелось бы допустить. Я помню все его признания и советы, я храню их в самых глубинах памяти, и я знаю, что среди них нет ни одной мелочи, которая мне не пригодится однажды в будущем, поддерживая меня в моих собственных страхах и метаниях.

В марте дожди шли каждый день. Марина создавала историю о Еве и Михаиле. Мелко исписывая книгу, которую я ей подарил, и почти не обращая внимания на плотное кольцо медиков вокруг себя, на бесконечные анализы и осмотры. Именно тогда я вспомнил об обещании, которое дал Марине в вагончике фуникулера, и вкладывал все силы в работу над собором. Ее собором. В интернате была книга о Шартре, и я взял оттуда кое-что для своего замысла. Рисунки я делал сначала на картоне. После первой сотни эскизов, уже почти убежденный в том, что мне не спроектировать и телефонной будки, я наконец кое-чего добился и отнес чертежи в мастерскую на улице Маргенат, сделав заказ на деревянные детали по ним.

– Что у тебя будет, малыш? – спросил меня старик-мастер. – Радиатор?

– Собор.

Марина с любопытством наблюдала, как я выставляю ее маленький, но личный собор на больничный подоконник. В те дни она усвоила в общении со мной тон черного юмора, который я плохо переносил.

– Ты не слишком торопишься, Оскар? – спрашивала она, улыбаясь. – Я пока жива.

А моя модель имела большой успех среди жителей больничных палат и их гостей. Донья Кармен из Севильи, восьмидесяти четырех лет отроду, бросала на нее скептические, но заинтересованные взгляды. Донья Кармен обладала мощными бедрами шестидесятого размера и силой характера, которая поворачивает вспять вражеские нашествия. Персонал у нее ходил по струнке. В жизни она много что перепробовала – была контрабандисткой, танцовщицей фламенко, певицей в цыганской таверне, поварихой, торговкой и бог знает кем еще. Она трижды вдовела и похоронила нескольких детей, но оставшиеся одарили ее многочисленными внуками. Все они ее обожали, и вокруг нее всегда была дюжина-другая внуков, племянников и прочих родичей, которых она смешила и бесила одновременно, например, отказываясь от салатов, потому что «они для травоядных, а не для нее». Я смотрел на старуху с восхищением и думал, что на небесах ошиблись веком: ей надо было жить при Наполеоне, тогда черта с два он бы сунулся к нам за Пиренеи. Я однажды это сказал вслух, и все присутствующие со мной согласились, только диабетики внесли уточнение насчет полезности салатов.

С другой стороны была койка Исабели Льоренте, дамы неопределенного возраста, всегда погруженной в довоенный номер журнала мод. Больше всего она напоминала манекен и проводила много времени, подкрашиваясь и поправляя парик перед зеркалом. После химиотерапии голова у нее была лысой, как биллиардный шар, но ей удалось себя убедить, что эту тайну никто не раскроет. Я вскоре узнал, не прикладывая к этому никаких усилий, что она была «Мисс Барселона» 1934 года и любовница тогдашнего алькальда. Всем, кто соглашался ее слушать, эта дама по секрету рассказывала, что у нее есть тайный возлюбленный, всесильный агент спецслужбы, который очень скоро вытащит ее из этой омерзительной лечебницы, куда она по недоразумению попала. Надо было видеть, как донья Кармен закатывала глаза каждый раз, когда это слышала. Никто и никогда не навещал бедолагу Исабель, и было достаточно сказать ей, что она-де сегодня прекрасно выглядит, чтобы целую неделю с ее лица не сходила неуверенная улыбка. Однажды в четверг мы увидели, что ее место пустует. Исабель Льоренте в тот день умерла, так и не дав времени своему мифическому возлюбленному себя спасти.

Третьей пациенткой в палате была Валерия Астор, девятилетняя девочка, которая могла дышать лишь благодаря трахеотомии, но никогда не забывала улыбаться всем входящим. Мать ее проводила рядом с дочкой все время, которое ей разрешали, а когда не разрешали, спала в кресле в коридоре. Каждый день старил эту женщину на год. Валерия спрашивала меня, что пишет Марина, писательница ли она, и знаменита ли? Меня она один раз спросила, не полицейский ли я; интересно, откуда она это взяла. Марина рассказывала ей бесконечные, придуманные на ходу истории; опыт показал, что любимыми сюжетами девочки были, в порядке перечисления: про призраков, про принцесс и про железную дорогу. Донья Кармен всегда присоединялась к прослушиванию историй, украшая их своим заразительным хохотом. Мать Валерии, милая, простая, совершенно измученная горем женщина, была очень Марине благодарна и связала ей шерстяную шаль.

Доктор Дамиан Рохас проводил в отделении целые дни. В конце концов он стал мне очень симпатичен. Выяснилось, что он закончил мой интернат и чуть было не принял сан. У него была ослепительной красоты невеста по имени Люлю, обладательница обширной коллекции мини-юбок и шелковых чулок. От агрессивной красоты Люлю перехватывало дыхание. Она всегда приходила к жениху по субботам, не упуская случая заглянуть к нам в палату и смеясь спросить, как тут он, это грязное животное, без нее себя ведет. Ей нравилось, что я смущаюсь до краски на лице каждый раз, когда она ко мне обращается. Марина потешалась надо мной и говорила, что если бы я посмел глядеть на нее, как на Люлю, она бы мне уж разукрасила физиономию. Люлю с доктором поженились в апреле и провели медовый месяц на Менорке. Доктор вернулся оттуда таким похудевшим, что медсестры шептались у него за спиной, покатываясь со смеху.