Повесть о юнгах. Дальний поход, стр. 41

Потом Прайс обратился к матросам с краткой речью. Он благодарил за спасение кораблей от фашистской подлодки и выразил — он так и сказал: «Позвольте выразить» — удовлетворение мужеством и мастерством советских моряков. Я, снова радуясь и удивляясь, понял почти все без перевода, который делал командир. Потом Прайс глянул на капитан-лейтенанта и ткнул пальцем в мою сторону:

— Он?

Командир ответил, что я и есть тот юнга, который… который, очевидно, неправильно истолковал жест немца и, искренне желая спасти жизнь товарища…

Уши мои стали горячими.

Прайс подошел ко мне. От него пахло душистым трубочным табаком и одеколоном. Он похлопал меня по плечу:

— Морской волчонок…

Это я понял, но он произнес еще длинную фразу, в переводе которой я запутался. Командир перевел ее так:

— Жаль, что рядом с пленным в ту минуту оказался этот морской волчонок, а не морской волк, который сумел бы обезоружить немца, не причинив ему вреда, даже если тот действительно решил напасть на боцмана.

Я кусал губы и молчал.

Поблагодарив еще раз нашу команду за мужество и умелые действия против вражеской подлодки, Прайс забрал пленного и уехал.

— Помяли бока — так помягчел, — глядя на удаляющийся катер коммодора, проговорил боцман.

Лучше бы Прайс не хлопал меня по плечу, как мальчишку.

Глава девятая

— Во-оздух! — донеслось с палубы.

И тотчас залился тревожный звонок. Меня словно вынесло наверх. Не глядя по сторонам, занял место подносчика у носового орудия, где мне положено было быть по боевому расписанию. Откинул крышку ящика, подал заряжающему чуть маслянистый, матово блеснувший снаряд.

Я слышал над головой надрывное гудение самолетов. Они, по моим предположениям, были уже близко. Наши орудия могли бы их достать. Но я не глядел по сторонам. Слышал — клацнул затвор. Схватил второй снаряд, чтобы, не мешкая, передать заряжающему.

Команды «огонь!» не последовало…

Держа снаряд в руках, я видел, как движется по латунной гильзе отсвет солнца — это качает катер, и я качаюсь вместе с ним. Я чувствовал — все замерли у орудия. Но мне нельзя было оглядеться. После команды «огонь!» не будет и мгновения свободного, и я не собирался отвлекаться.

Ну, самолеты. Ну, фашистские — и что? Невидаль! Вот собьем если, посмотрю. С удовольствием.

Моторы в вышине ныли, взвывали, замолкали и снова принимались выть. Порой так тонко, что их рев казался визгом.

Не выдержал — покосился в сторону.

Совершенно неожиданно увидел задранное кверху, улыбающееся лицо Кравченко. Весь расчет смотрел в небо. Тогда я тоже глянул туда.

Ощупью положил снаряд обратно в ящик. Медленно разогнулся.

В небе кружилось самолетов сорок. Не меньше. Я сразу узнал тупокрылые «юнкерсы». Потом наши истребители. И «мессершмитты». Фашисты, видно, хотели прорваться к базе. Не удалось. Тогда они решили закусить нами. Но и тут наши истребители стали у них на пути.

Наших самолетов было очень много. Я еще никогда не видел столько сразу. Они, словно молнии, пробивались сквозь заграждение «мессершмиттов». Лихими разворотами, «свечками» уходили из-под обстрела, рвались к надрывно ноющим «юнкерсам».

Вот почему молчали наши пушки.

Я попытался охватить сразу всю картину боя. Но перед глазами мельтешня. И все время одно: наши истребители преследовали фашистов. Самолеты бросались в пике, взмывали у самой воды, делали «мертвые петли», иммельманы, бочки, перекидывались на крыло, делая боевой разворот. Да как! Такого я не видел даже на воздушных парадах в Тушино. А мы с отцом не пропускали ни одного. Место занимали на Щукинском пляже. Купаться можно, и аэродром как на ладони.

Наш и фашист, два истребителя, пошли навстречу друг другу.

Это было почти над нами. Оба сделали боевой разворот — и лоб в лоб. Их моторы заглушили рев всего боя. Я схватился за рукав Кравченко. Это я потом понял — за Кравченко.

Самолеты мчались, мчались, мчались… Не отвернуть уже!

Струсил фашист, отвернул.

А наш — прямо в брюхо ему, в желтое брюхо, всадил длинную очередь.

Дернулся «мессершмитт», запрокинулся — и в море.

— Цирк!

Это сказал я, дернул Кравченко за рукав. Командир орудия посмотрел на меня, отцепил мою руку от своего рукава.

— Крепок парень!

Я понял: Кравченко про пилота нашего сказал.

Вдали от нас, в море, поднялись белые фонтаны воды.

— Бомбы сбрасывают. Чтобы удирать легче было, — сказал Кравченко и рассмеялся.

За тремя «юнкерсами» тянулся дымный след. Теперь мне стало ясно — удирают фашисты, во всю прыть удирают.

Катер догнал волну, зарылся в нее носом. Из якорных клюзов, клокоча, вырвалась вода, потекла по палубе. Шипела пена.

Ветер дул нам в корму. Он вырвал из-за воротника ленточки моей бескозырки. Они запрыгали у меня перед глазами. Я вспомнил: в суматохе забыл надеть каску и теперь мне будет от боцмана на орехи. А то и сам командир может влепить наряд вне очереди.

Но даже эта мысль мелькнула и пропала.

Передо мной было море в белых барашках пены на волнах.

В одних местах барашки очень яркие, в других потемнее. Там, на воде, лежали тени от облаков.

А впереди, прямо по курсу…

Земля!

Мы заметили ее давно, задолго до того, как на нас попробовали налететь фашистские самолеты. Но тогда мы находились в кубрике. Мы притиснулись к иллюминаторам и видели землю далеко по сторонам. Появляться на палубе нам запретили. И мы понимали этот запрет. Наш корабль военный, а не прогулочный катер. Но все равно нам всем очень хотелось увидеть землю не в стороне, а прямо перед собой, не через иллюминатор, а так, чтобы ветер в лицо, — ветер, который донес бы до нас запахи нашей земли.

Я мечтал, чтобы командир вызвал меня за чем-нибудь. Но он не вызывал. Попробовал сам выдумать причину появления на мостике — не выходило. И Пустотный находился в кубрике вместе с нами, хотя он-то, уж конечно, мог стоять на мостике. А теперь он рядом со мной, тихо так, словно земля — мираж и он боялся спугнуть его своим дыханием…

Земля поднималась из моря, подобно огромной отвердевшей волне. И солнце серебрило вершины увалов, и издали они казались покрытыми пеной.

Ветер дул с моря, подгоняя волны и нас к берегу.

Прозвучал отбой.

Мы прибрались у орудия и спустились в кубрик.

Но и в кубрике по-прежнему не разговаривали. Я и сам не знал почему. Душу переполняло желание такой откровенности, нежности и любви ко всему, что нам предстояло увидеть через несколько часов…

Слова об этом наверняка показались бы просто звоном прибрежной болтливой гальки.

На столе валялось в беспорядке домино. Я стал собирать и укладывать костяшки в коробку. Это была недоигранная партия. Ее прервал я. Взглянув на иллюминатор, увидел над морем гряду облаков и принял ее за землю. Потом партию никто не стал доигрывать, и все ждали появления настоящей земли.

Собрав костяшки, я вспомнил, что надо бы надраить пуговицы бушлата и ременную пряжку. И очень обрадовался этому делу. Мне было приятно сознавать, что я первым догадался начать приводить себя в порядок, хотя, конечно, и без этой чистки обмундирование находилось в отличном состоянии.

Однако никто не последовал моему примеру.

В кубрик спустился боцман. Он занял свое обычное место за столом, опершись на широко расставленные локти. Долго смотрел на меня, оценивая взглядом мои старания.

— Трудишься, — сказал он, словно сообщил сам себе эту новость.

— Драю.

— Сегодня увольнения на берег не будет.

— Почему?

— Поговорили.

Наверное, мне так и не привыкнуть к манере Пустотного вести разговор. Да и теперь смысла нет — привыкать. Все равно, придем на базу, и меня спишут на другой корабль. Не на хороший, конечно. На буксир на какой-нибудь. На такой, что весь свой пар на один гудок израсходовать сможет. Это точно.

Ладно. Нет увольнений, так нет.

И вдруг я вспомнил, что Федор-то на вахте. Сидит в нашем закутке и даже берега не видел. Мне стало так жаль, что Федор не видел земли, и я решил пойти и подменить его. Как эта мысль мне раньше в голову не пришла? Отличная мысль!