Повесть о юнгах. Дальний поход, стр. 25

— Флот у них есть — моряков нету! — сказал Пустотный. — По детям-то…

Потом добавил:

— Юнгу разбудить надо, пусть порубает.

Я закрыл глаза. «Порубает»… Будто ничего и не было!

— Как увидел сегодня весла вразброд… — начал кок.

— Юнга! — рявкнул боцман. — Федора кто на обед подменять будет?

— Есть!

Я выбрался из койки и стал натягивать сапоги.

Гошин налил мне супу.

Надо было обедать. Потом идти на вахту, сменить Федора, чтобы он тоже поел. Все просто. Я чувствовал себя так, словно потяжелел сердцем, и старался не притрагиваться к нему, не вспоминать, потому что сейчас это только мешало бы. Что-то во мне занемело.

— С боевым крещением, — сказал Кравченко.

— Малость понюхал… — Боцман задумчиво глянул на меня. — И усы-то не припалило.

— А где у него усы? — спросил Гошин.

Я отмахнулся:

— Ладно вам!

И подумал опять: «Вот сижу, разговариваю… Завтра, может, снова в море пойдем».

Никогда не было так ясно, что впереди.

А на другой день мы отвели наш катер в док, на капитальный ремонт. Собирались сходить на берег, укладывали свои немудреные пожитки в рундучки — и все молча. Боцман зыркал — на пол кубрика падала то ненужная бумажка, то еще какая мелочь; Гошин зашвырнул в угол старые портянки, но боцман зыркал и молчал.

Мы оставляли корабль. Впереди нас ждал далекий путь в Америку. Каков этот путь и какова она — Америка?..

Когда все уже было собрано, я вдруг неожиданно для себя с болью ощутил, что мне не хочется оставлять катер, идти ночевать в Мурманский флотский экипаж. Мне вспомнились мои первые минуты прихода на корабль. Тогда уходил в госпиталь Костя. Теперь мы оставляли катер. Тоже в госпитале — в доке.

Было сиротливо.

И потом, когда мы погрузились на транспорт, который вез нас в эту Америку, когда уже вышли на внешний рейд, я долго смотрел в сторону дока, где оставался наш катер.

Глава третья

В Кейптаунском порту с какао на борту
«Жаннета» оправляла такелаж…

Наши стояли у подъезда, разговаривали с американскими и французскими моряками. Из окна с третьего этажа видны были бескозырки в белых чехлах, а вокруг и кое-где вперемежку с ними — шапочки-панамки американцев и береты французов. Хотелось свистнуть, чтобы кто-нибудь из наших посмотрел на меня.

Но я не свистнул, и бескозырки двинулись, покачиваясь в сторону набережной. Замелькали, колыхаясь, кончики широких брюк. Помпоны и береты разбрелись: одни пошли с нашими, другие — к центру города.

Улица опустела.

Лежать было неудобно — планка подоконника давила в ребро. А я все смотрел. Наползали сумерки. Вспыхнули ярко-голубые неоновые буквы — название отеля. «Альказар» будто подвсплыл над асфальтом и стал похож на корабль, отдавший якоря. А матросы сошли на берег…

Я вздохнул, выпрямился и, потирая ребро, оглядел кубрик. Номер мы, само собой, называли кубриком.

Свет еще можно было не зажигать. Мне почему-то казалось, что, если зажечь, будет совсем неуютно и тоскливо. А прохладней не станет. В жару окна закрывали тростниковыми шторами, это помогало, но к вечеру в номере все-таки настаивалась духота. Сейчас она к тому же припахивала каленым утюгом и одеколоном. В субботу в кубрике всегда так пахнет.

Даже в тропиках. Даже за океаном. Даже в городе Майами, штат Флорида, черт подери…

В Кейптаунском порту с какао на борту
«Жаннета»…

Противно слушать свой голос, когда в кубрике пусто. И я только теперь заметил, как здесь голо и просторно. Койки стоят в одной стороне, в простенках между окнами. Аккуратно, в линеечку, белеют квадраты подушек. Стол посередине… Кубрик! Можно, конечно, и так. Но во всем отеле ни в одной команде дневальных не назначают. Никто, кроме нас.

Я сел за стол и принялся строить из костяшек домино небоскреб.

Увидел бы меня сейчас Костя. За окнами пальмы, а я даже не смотрю туда. Ну и что? Федор жил когда-то в Ялте, говорит — там так же.

Завтра в это время тоже пойду в город. Обязательно посидим с ребятами в том баре, где все стены — голый кирпич, а на потолке, как бимсы на корабле, выступают квадратные деревянные балки. Там прохладно и пиво всегда холодное. Пиво в Майами отличное, это да. Наши все так считают. Я тоже, хотя сравнивать не могу: до войны, когда мы с отцом ходили в баню, он после мытья всегда брал себе кружку пива, а мне стакан морса. Завтра в это время буду тянуть пиво и поглядывать, как бармен в белой жилетке орудует бутылками и как ловко вскрывает ножом устриц. Просунет лезвие между створками, повернет, взрежет что-то — и готово: раковины раскрываются, на перламутре, как на блюдце, — нежное розоватое мясо.

Небоскреб мой рухнул.

Я принялся строить его снова… Нет, удивительно все-таки: ну мог ли отец тогда подумать, что через каких-нибудь пять лет я буду тянуть пиво в Майами, штат Флорида!

Мы в Сандуны с ним ходили. Там бассейн — я учился плавать. А теперь вон куда заплыл…

За окном возникла музыка.

Вскрикнула труба, заметалась, требуя, почти плача, и так ей было невыносимо, на таком всхлипе она вдруг смолкла, что у меня по спине поползли мурашки. Я бросил на стол шестерочный дупель, которым хотел увенчать небоскреб, и подскочил к окну.

Улица была пуста. Но в доме напротив, на втором этаже — чуть ниже от меня и правее, — ярко светились широкие окна кабаре. В одном из них я увидел сцену, а на ней…

Интересно, кто вчера дневалил? Андрей, кажется. Да, точно. И ведь не сказал ничего!

Танцовщиц было пятеро. Смуглые, длинноногие, в ярко-красных коротких юбках, они пристукивали каблучками, переступали с ноги на ногу и весело работали локтями. Красиво. Жаль только, видно было их со спины.

Я забрался на подоконник с ногами, устроился поудобнее.

Танцовщицы вдруг повернулись и, поводя коленями, улыбаясь, работая локтями, двинулись в глубь сцены. Все пятеро. Потом разошлись в разные стороны — застыли.

И вышла одна… Она была в чем-то черном, блестящем, только белые руки открыты, и, когда шла, мелькала нога, тоже белая. Волосы у танцовщицы были золотистые.

Пятеро теперь встали так, что я не видел ее.

Она пела, слышен был ее голос — низкий, с какой-то ленивой хрипотцой. И все повторялись какие-то звонко-тягучие слова, что-то вроде: «Лонг-тайм-агоу»…

Мне хотелось увидеть ее опять. И я дождался — танцовщицы расступились. Блондинка шла в глубь сцены. Она вскинула лицо — внимательно посмотрела на меня. Нет, почудилось, конечно!

В кубрике вспыхнул свет.

Я скатился с подоконника и вытянулся по стойке «смирно» — в дверях стоял боцман. Я вытянулся так, как никогда перед ним не вытягивался.

Вернулся… Он был такой торжественный в «форме раз», во всем белом. А ресницы совсем на солнце выгорели в штате Флорида… Или кажется так — лицо стало коричневым. Чего он вернулся?

Пустотный сопел.

Потом двинулся прямо на меня. А смотрел так, будто я и не стоял здесь, — навылет. Я отступил в сторону и прищелкнул каблуками.

Боцман остановился у окна. Шея у него стала медленно багроветь — даже через загар было видно. Наверное, они там опять повернулись…

Я, не дожидаясь команды, расслабил колено — принял положение «вольно». И не утерпел — заглянул через его плечо.

Блондинка стояла у окна. Подняла руку, помахала… Нам, точно! Я отвернулся, стал поправлять на ближайшей койке идеально заправленную подушку:

— Вот дает!

И неожиданно уткнулся в подушку носом.

— Чего пялиться-то на обезьянник… — Боцман рванул штерт, и тростниковая штора с шумом упала, закрыв окно. — На макак всяких… — Он шагнул к своей тумбочке, нагнулся и вышвырнул на середину комнаты полотерную щетку. — Чтоб… как яичный желток! Понятно?

Дверь за ним хлопнула с треском.