На росстанях, стр. 72

Аксена в эту минуту больше всего занимают заливы-тони.

— Значит, выходит, что наши тони у пана Скирмунта не вырвешь? — спрашивает он.

— Не вырвешь, — подтверждает Лобанович.

— И прошение, говорите, не поможет?

— Нет, не поможет, — уверенно отвечает учитель.

— Ох, лихо его матери!

Злость разбирает Аксена. Перед его глазами встают многочисленные суды, долгая тяжба с паном Скирмунтом и проигрыш дела во всех инстанциях.

— Остается одно, — говорит Аксен, и глаза его поблескивают злобой, — придушить, сгинь его доля!

— И это не поможет: у пана найдутся наследники, а того, кто его придушит, сгноят в остроге.

Аксен хмурит лоб. Видно, он очень близко принимает все это к сердцу. Мысль его усиленно работает, ищет выхода из тупика и не находит, а в сердце поднимается жажда мести и злоба.

— И неужто вечно будут их сила и право? — как бы обращаясь к самому себе, говорит Аксен.

— Этого не должно быть и не будет, но само ничего не сделается.

— А кто сделает!?

— Должны сделать сами обиженные.

— А как они сделают?

— Вот над этим и надо подумать. Прежде всего надо перестать верить в царя и рассеивать эту пустую веру и в других. Нужно осознать, что все государственное бремя несут на себе горемычные крестьянские спины и мозолистые руки рабочих. На их горбах богатеют и жиреют в городах разные купцы и фабриканты, а на земле — дармоеды помещики. Надо знать, что нами командует ничтожная кучка дворянства и богатых купцов во главе с царем. Нужно понять всю эту музыку, эту хитрую механику, чтобы свалить ее со своих плеч. Но одного только знания мало, надо создавать свои союзы и организации. Чем больше войдет людей туда, в такие организации, тем легче будет вести борьбу за свое право и за свое освобождение.

Аксен слушает, соглашается, иногда качает головой.

— Ой, трудно сделать это с нашим народом! — говорит он и замечает, что народ в разные стороны смотрит, а иному дурню это никак и в голову не вобьешь.

— Сразу, за один день, конечно, не сделаешь этого. Хорошо будет, если сейчас на селе найдется несколько человек, которые будут разделять эти думки и другим о них говорить. Только, Аксен, в этом деле нужно соблюдать большую осторожность.

Такие беседы велись вначале только между учителем и Аксеном. Затем к ним присоединились еще двое крестьян, отец и сын. Это были соседи Лобановича. Старому Безручке лет пятьдесят, а сыну его, Якиму, в этом году надо на призыв идти. Безручка называет себя казаком — его предки были казаками на Украине, а потом перебрались на Полесье. В его зубах постоянно торчит трубка. Может быть, эта трубка и является причиной того, что старый Безручка принимает малое участие в беседах. Он больше молчит. Зато лицо его, очень выразительное, отражает все оттенки его мыслей и чувств. Иногда он вынимает изо рта трубку, сплевывает и делает коротенькое замечание. Обычно же говорит больше руками. Особенно многозначительно машет он рукой, когда речь заходит о царе. Поднимает глаза на царский портрет и, не вынимая из зубов трубки, безнадежно махнет на него рукой. И этот жест означает: "Пользы, брат, с тебя столько же, как с дырки в мосту".

Оба Безручки люди щуплые и белобрысые. Если старый Безручка скуп на слова, то сын говорит и за себя и за отца.

В то время когда говорит Яким, отец внимательно слушает, но не глядит на сына. И трудно вообще сказать, куда он глядит. Кажется, обдумывает все время какую-то необычайно сложную жизненную задачу, но все слышит, не пропускает ничего.

Говорили здесь о многом: о тяжелом положении народа, о привольной жизни панов и начальства, об издевательствах над простыми людьми, о причинах, породивших такие порядки на свете, о том, что надо делать, чтобы отвоевать свое право, что это за люди — социалисты, чего они хотят, за что страдают, почему их карают строже, чем убийц и конокрадов.

— Но почему нам батюшка об этом никогда ничего не скажет? — спрашивает Яким.

— Как же он тебе скажет, если он с нашей темноты хлеб имеет! Кто пойдет сам против себя? — отвечает Аксен. — Поп, земский начальник, пристав, исправник — это, брат, все одна шайка.

Временами темой их бесед были прокламации. Тем или иным способом попадали они в крестьянские руки. Приедут, бывало, крестьяне с рынка, начнут доставать из телеги покупки и найдут узенькие длинные листочки. Неграмотный крестьянин посмотрит на них, спрячет в карман, чтобы при случае показать человеку грамотному. Поднесут их иногда отцу Николаю, дьячку или лесничему.

Лесничий поглядит-поглядит — и рраз! Порвет прокламацию на мелкие кусочки, а потом выругается крепкими словами и скажет:

— Это все жульнические махинации. Иди и руки вымой. А если поймаешь этого сукиного сына, что подсовывает такую мерзость, тащи его в полицию. В полицию — и никаких!

— А черт его батьку ведает, что оно тут пишется, — отвечает крестьянин и очень жалеет, что не удалось узнать, о чем говорится в листовках.

Если прокламация попадет в руки попа, он злобно блеснет глазами и спросит:

— Где ты ее взял?

— В соломе на возу нашел.

— Это есть богомерзкое писание, и печать антихриста прибита на нем. Такие вещи надо отдавать в полицию. А еще лучше, если сжечь на месте.

— А что же тут, батюшка, написано? — спрашивает необычайно заинтересованный полешук.

Батюшка зажигает спичку, чтобы сжечь прокламацию.

— Если злой дух вознамерится искусить человека, то он обещает ему золотые горы. Вот и здесь он делает то же самое. От этих прохвостов, которые пишут такие листочки, отступился бог, и в безумии своем говорят они: "Нет бога, и не надо царя". Священное же писание нас учит: "Всякая душа пусть слушается начальства, ибо начальство поставлено от бога". — И отец Николай поджигает прокламацию.

А если такая прокламация попадает к дьячку, он забирает ее, прячет в карман.

— Я отдам ее старшине, а старшина передаст по начальству.

В квартире учителя прокламации давали богатый материал для бесед. Говорили и о содержании прокламаций и о тех людях, которые составляют их.

Старика Безручку удивляет ловкость этих неведомых людей, которые так искусно подбрасывают листовки.

— Ну и ловкачи, сгинуть их матери, так подсунут, что и не услышишь!

XXI

Несколько дней подряд лил дождь.

Грязь, непролазная, клейкая грязь затопляет дороги. Колеи залиты водой. В низинах, словно озера, стоят широкие лужи. Ни перейти, ни обминуть их. Холодно, сыро, пусто и глухо. Изнемогшие, притихли, замерли просторы Пинского полесья. Серые крестьянские хаты сиротливо жмутся к скользкой, мокрой земле; тоской веет от мертвых, оголенных деревьев.

Лобанович довольно далеко отошел от села, миновал две ветряные мельницы в поле и остановился перед огромной лужей, — нет, не перейдешь. Глядит по сторонам — не обойти: далеко по бороздам, словно лучи, во все стороны от этой лужи расходится вода. Теперь он видит свою ошибку: надо было сразу направиться на железную дорогу. Идти назад далеко — почти половина пути. Еще полверсты — и переезд, а за переездом гать. Там не будет такой грязи. Стоит, оглядывается, раздумывает. Неужели его остановит эта злосчастная лужа? Уже несколько раз собирался он в эту дорогу, не раз вспоминал Ольгу Викторовну и свое обещание побывать у нее.

Учитель выходит на более сухое место, наклоняется, снимает ботинки, засучивает штанины: "Лихо его бери, льда нет, может быть, ноги не отвалятся, а на переезде обуюсь", — думает он. Раз и два… Ноги погружаются в холодную, как лед, жижу. Жгучий холод, кажется, доходит до самого сердца, но он храбро шагает по грязи. Ему вспоминается, как некогда маленьким бегал он босиком кататься по льду. Местами грязь и вода доходят до колен. Наконец лужа кончается, и он выходит на более сухое место я сразу пускается бежать, ощущая необычную легкость и желание мчаться как можно быстрей. Бежит, а в ушах звучит украинская песня: "Ой, не ходы, Грыцю, та й на вечорницю…" Пока добежал до переезда, ноги сделались красными, словно у аиста. Зато, когда обулся, сразу почувствовал, как хорошо ногам.