На росстанях, стр. 3

"Почему я начал думать о смерти? Откуда взялась эта мысль?" — спросил себя Лобанович и начал доискиваться связи между мыслью о смерти и теми мыслями, которые так или иначе были причиной ее возникновения.

Припомнив весь ход своих размышлений, учитель никак не мог обнаружить этой связи, и это обстоятельство его немного удивило и заинтересовало.

"Я чего-то не принял во внимание, какой-то образ или какая-то мысль просто улетучились из памяти, и оттого этот факт мне кажется немного непонятным и странным, хотя, вообще говоря, на свете ничего удивительного пет".

А часы на стене безостановочно делали свое дело: размеренно качался непоседа маятник и каждый свой шаг отмечал коротким "так-так"; часы все так же скрипели, перед тем как пробить, и в свой срок мелодично звонили.

Лобанович погасил лампу.

Мрак и тишина заполнили маленькую комнатку. Со двора в окно глядели черная ночь и закрытое густыми тучами-волокнами темное небо. Было тихо и глухо. Через несколько минут возле двери в кухню заскребла мышка. Как видно, она нашла где-то корочку хлеба и барабанила ею по полу.

Лобанович старался уснуть, но ему не спалось. Только он закрыл глаза — перед ним словно живая встала картина дороги, по которой он ехал от станции: нескончаемые болота и целые стада стожков на них, гати, броды, старые сосны, гордо возносившие свои верхушки над лесом, — словом, вся эта местность, полная своей особой красоты и невыразимой прелести. "Когда больной человек начинает думать о большой дороге, это считается признаком того, что этот человек не выздоровеет", — припомнилась неизвестно когда и кем высказанная мысль.

"Все это глупости", — подумал учитель и повернулся на другой бок.

III

В воскресенье раненько, едва только заиграл багрянец на востоке, Лобанович сидел уже на сене в телеге и выезжал из деревни. Небольшая деревенька, в одну улицу, выглядела неприветливо и неуютно. На всем лежала печать небрежения и какой-то незавершенности, словно здешние хозяева строились на скорую руку и все делали временно и еще не успели навести тот порядок, которым обычно отличается беларусская деревня. Улица была ровная и широкая. Почти возле каждой хаты грудами лежали и гнили бревна, но никому не приходило в голову положить деревянные кладки, хотя бы против своей хаты, чтобы можно было пройти через грязь, в которой утопала улица. А грязь была густая, черная как деготь, глубоко размешенная лаптями полешуков, копытами коров и лошадей. Но полешуки свыклись и сжились с этой грязью и не обращали на нее внимания. Хаты были большей частью новые, построенные из толстых и гладких бревен. В расположении хозяйственных построек во дворах также не было порядка и системы, а все громоздилось как попало.

Одним словом, жители этой деревни представляли собой настоящих детей леса, которые, казалось, совсем еще недавно обосновались здесь и только начали переходить от одной формы жизни к другой. Все они были завзятыми охотниками и отличными стрелками, приходили в волнение от одного только вида ружья. Крестьян других деревень, которые жили преимущественно среди полей, они называли полянами и тем самым как бы отличали их от себя, жителей лесов. А лесов и болот здесь был непочатый край. Сама деревня стояла на небольшой полянке среди леса и кустарников, и Лобанович все эти дни чувствовал себя так, словно что-то связывало его, словно на нем было надето тесное платье, — так давили со всех сторон на эту деревню плотные стены пущи, наседали с угрозой, будто она покушалась нарушить ее законные права. Край полянки прорезала железная дорога. Она проходила возле самой деревни, захватывая даже один конец улицы. Сразу же за переездом начинался лес.

Низкое солнце еле пробилось сквозь макушки деревьев. Небо прояснялось, начинал дуть восточный ветер; легкий морозец затягивал лужицы тонкой пеленой льда. Висевший все эти дни туман развеялся, всюду посветлело и повеселело. Даже этот угрюмый лес немного прояснился и выглядел более приветливо.

— Го, подмораживать начало! — весело проговорил полешук Степан Рылка и, соскочив с телеги, выломал хворостину и хлестнул ею своего худого, но довольно резвого коня.

— Эх, и лесу же у вас много! — сказал учитель, чтобы заговорить с полешуком и познакомиться с ним поближе.

— О, лесу у нас много! — подтвердил Степан и повернулся к учителю. — Это вот теперь, когда провели здесь железную дорогу, его сводить начали, а прежде лес совсем не такой был. И зверья было много. Возле нашей деревни медведи водились. Еще батька нашего старосты, — знаешь, может? — старый Рыгор, старинного закала человек, живого медвежонка из лесу принес, у медведицы отнял!

— Как же это он?

— А бог его знает. Смелый. Да и здоровый, как дуб. Даром что ему теперь семьдесят лет, а когда забушует часом в хате Роман, его сын, староста наш, так старик, случается, не выдержит, возьмет его на руки, как ребенка, и сейчас же утихомирит, хотя Роман и не из слабых. Вот как! И отвезли того медвежонка графу Потоцкому. За это дозвол дали Рыгору охотиться в графских лесах, еще и пороху и дроби выдали.

— А теперь медведей здесь нет?

— Нету, перевелись. Туда дальше, под Татарку, ушли, где места глуше и лесу больше и куда реже заглядывает око людское… Запрещать начали по лесу с ружьем ходить, лесников поставили, законы строгие пошли. Но и лес уничтожается и зверь выводится.

— А я слыхал, что здесь еще много зверья.

— Есть, правда, но разве столько, как прежде? Бобры здесь когда-то водились, еще и теперь кое-где можно видеть следы их построек… На все пошел упадок, — с какой-то грустью заключил полешук и замолчал, о чем-то задумавшись.

— Да, дядька Степан, жизнь не стоит на месте, и все на свете меняется. Вот у вас чугунку провели, заработков прибавилось, торговля быстрее пошла, новые люди появились. Еще три года назад у вас и школы не было, теперь построили школу, ваши дети учиться будут, грамотными станут, будут книги, журналы читать, научатся, как лучше землю обрабатывать, чтобы пользы от нее больше было, — ведь все-таки улучшение в жизни от науки идет. Наверно, и вы, дядька Степан, имеете деток, которых надо в школе учить?

— Есть. Иван и Пятрук — самые школяры, — вздохнул полешук.

В его ответе учитель почувствовал нотку недовольства, что его хлопцам приходится идти в школу.

Учитель с любопытством наблюдал за полешуком. Ему нравилась характерная для Полесья одежда Степана: черная выцветшая суконная свитка, сшитая в талию, широкий с красными полосками домотканый пояс и шапка-кучемка своего производства. Длинные, как у попа, темно-русые волосы, светло-серые глаза, средний рост, широкие плечи, медлительность движений и какая-то серьезность выражения лица как нельзя лучше гармонировали с общей картиной полесской природы.

Дорога все время шла лесом. Лес изредка перемежался небольшими полянками, на которых зеленели всходы ржи, а по краям кое-где виднелись могучие древние сосны, пышно разросшиеся на просторе, либо развесистые толстые дубы, словно зажиточные старосветские хозяева; на этих дубах полешуки-бортники устраивали большие пчельники, втаскивая туда по десятку ульев. Полянки снова сменялись лесом, то стройным боровым, то низким болотным. Высокие тонкие березы чередовались с серыми стволами сосен и придавали печальный и задумчивый вид всей картине. Лес снова расступался, открывая место безгранично широким болотам. Они тянулись далеко-далеко и снова замыкались лесом, еле чернеющим ровной полоской на горизонте. Целое море высокой порыжевшей травы осталось зимовать здесь, потому что сюда не забредет ни скотина, ни человек с косой. Бесчисленные кочки, низкорослые елочки на них, почерневшие суковатые пни давно погибших деревьев. Среди этих кочек блестящими лентами извивались порой полоски воды, чистые, гладкие, как стекло. Неведомо с каких времен, как свечки, торчали над ними засохшие, сломанные комли старых, истлевших ольх и печально глядели в небо. От болот веяло какой-то невыразимой печалью; тихую грусть навевали однотонные картины полесских уголков, где жизнь все же создавала своеобразные, неповторимые формы и, несмотря ни на что, имела свою прелесть и красоту. Но эти картины утомляли глаза и печалили сердце, и человек невольно старался отыскать что-то такое, на чем можно было бы отдохнуть и успокоиться.