На росстанях, стр. 156

— О суде нам станет известно тогда, когда вручат повестки. Или, может быть, ты что-нибудь слыхал? Ты же имеешь доступ в "высшие сферы", а нам туда двери закрыты, — довольно сухо ответил Лобанович.

— А ты уже и надулся! — заметил Болотич. — В "высших сферах", как ты говоришь, я не бываю. Да и само понятие "высшие сферы" неопределенное. А вот от одного писаришки — не знаю, из каких он "сфер", — я слыхал, что все ваше дело, кстати сказать бессмысленное, будет прекращено.

— Что ты говоришь?

— То, что ты слышишь.

— Если бы это дело прекратили, было бы неплохо. Но почему же меня вызывали к жандармскому ротмистру для дачи показаний? Вот только что вырвался оттуда.

Болотич пожал плечами.

— О чем же тебя допрашивали?

— По существу, и допроса никакого не было. Велел жандармский ротмистр написать, как проходило учительское собрание и что там было. И даже разрешил полюбопытствовать, что показали мои друзья, дал мне целую кипу бумаг.

Лобанович рассказал, как ротмистр хвалил почерк допрашиваемого.

— Что ж, может, собирается взять тебя в делопроизводители, — заметил Болотич.

— Эх, брат Болотич! Тебе смешки да шуточки. Будь ты на моем месте, я так легко не отнесся бы к тебе. И скажи, почему наше собрание ты называешь нелепостью?

— Да очень просто: в нем нет никакого смысла.

— Почему?

Болотич иронически улыбнулся, а затем уже серьезно, даже со злостью, ответил:

— Государственный строй пытались разрушить, царя скинуть и вместо одного поставить тысячи царей в лице разных комитетов, муниципалитетов, коммун, товариществ… И это ваше народоправство? Моськи вы, лающие на слона!

Лобанович удивленно посмотрел на Болотича, словно не веря, что перед ним бывший товарищ. Сдерживая острую вспышку негодования, он спокойно и с оттенком грусти сказал:

— Эх, Костя! Как крепко засели в тебе князь Мещерский и вся закваска чиновничье-поповской семинарии! Как все смешалось в твоей голове!

— Не знаю, у кого больше смешалось! — огрызнулся Болотич. Видимо, он был не в духе.

— Не будем спорить, в чьей голове большая путаница, — спокойно ответил Андрей, — по зачем говорить о том, чего ты не знаешь и не понимаешь? Действительно легче, удобнее и выгоднее петь "Боже, царя храни", чем заступаться за обездоленных, голодных людей и получать за это пинки жандармов и полиции да косые взгляды черносотенцев всех мастей.

— Довольно я наслушался всяких агитаторов и начитался разных прокламаций, и ты мне таких песен не пой! — прервал Андрея Болотич.

Лобанович посмотрел на него, помолчал. А потом тихо проговорил:

— Прости! Песни у нас разные, и наши дороги направлены в противоположные стороны. Но кто знает, жизнь не стоит на одном месте… Одно могу сказать: по дороге князей Мещерских, Дубровиных и гамзеев гамзеевичей я не пойду!

— Это твое дело. Скажу тебе, как говорят твои беларусы: человек ест хлеб троякий — белый, черный и ниякий.

Лобанович улыбнулся.

— Мне кажется, что ты любишь более всего белый.

— Это уже мое дело. Тебе же вот что скажу: та дорога, по которой ты идешь, заведет тебя не туда, куда ты хочешь.

Лобанович поднялся, чтобы покинуть квартиру бывшего друга. Много раз он слыхал такие разговоры. На память пришел писарь Дулеба, с которым велись такие же споры.

— Вот ты уже и надулся, как мышь на крупу, — примирительно сказал Болотич. — Посиди, пообедаем!

— Благодарю! Мне надо ехать домой, сейчас отходит поезд, — отказался Андрей от угощения.

Болотич с недоумением смотрел на бывшего друга, но не упрашивал его остаться. Уже стоя на пороге, Лобанович укоризненно улыбнулся и неожиданно для самого себя сказал:

— Ни один царь не ездил короноваться верхом на свинье. Прощай!

С этими словами, не подав руки, Андрей вышел за дверь. Болотич, оставшись один, покачал головой.

— Ума решился, что ли? Или ум за разум зашел?

XXXII

Андрей шел на станцию. Из головы не выходили события минувшего дня: и нелепый допрос в кабинете жандармского ротмистра, и разговор с Болотичем, ставший по существу ссорой.

Болотич же в это время сидел за рабочим столиком, подперев голову руками. Он думал о том, что несправедливо обидел Андрея. И как-то невольно вспомнились дни, когда зародилась их дружба. Во время семинарских каникул, будучи уже на последнем курсе, Болотич познакомился с дочерью железнодорожного инженера, кончавшей гимназию. Болотич крепко полюбил Валю, а Валя его. Эта первая, чистая, несмелая любовь захватила юношу. Ему тяжело было скрывать ее от всех, таить в глубине сердца, нужно было найти друга, с которым он мог бы поделиться своими чувствами. И лучшего хранителя сердечной тайны, чем Лобанович, он не мог найти. Целую ночь, прилегши на одну кровать с Андреем, рассказывал Болотич о Вале: какая она милая, красивая и как любит его. А на следующий день показал фотографию девушки, читал ее письма. Лобанович свято хранил доверенную ему юношескую тайну и принял живое участие в сердечных делах товарища. Они часто говорили о ней, порой вместе составляли письма к Вале. Все это сблизило их и породило между ними искреннюю дружбу. Около года переписывался Болотич с Валей. И вот однажды прислал Лобановичу письмо, полное отчаяния и сердечной печали: Валя нашла себе более выгодного и знатного жениха и вышла замуж. Лобанович, как мог и как умел, утешал Болотича и не очень осуждал Валю. Что ей за пара бедный и безвестный сельский учитель!

Все это вспомнил сейчас Болотич. Его доверенное лицо Лобанович свято хранил тайну друга и никогда ничем не оскорблял ее. Но все отошло уже в прошлое и забылось, как первая весенняя гроза…

Лобанович также почувствовал и понял, что Болотич был случайным явлением в его жизни, приятелем до поры до времени. Девушка ушла, Болотич пошел к иной цели. И сейчас их пути направлены в противоположные стороны. И нет основания горевать о потере друга — друга до первого крутого поворота.

В Столбунах Лобанович сошел с поезда. Он забежал на почту, опустил в ящик письмо Янке, написанное в дороге. Андрей сообщал о допросе у жандармского ротмистра. Не забыл и о том, что больше всего интересовало ротмистра в показаниях и что явилось для Андрея неразгаданной загадкой. На почте Лобановича ожидало письмо от Янки.

"Дорогой мой, бесприютный скиталец Андрей! Каждый час думаю о тебе, молюсь ветру, солнцу и тучам, чтобы они отогнали от тебя напасти, которыми усеяны наши дороги. Сам же я живу, как вол на винокурне: есть что есть и есть что пить. Имею кое-какие заработки. Катятся ко мне рублики, а порой трояки и пятерки. Школа моего дяди Сымона стоит неподалеку от Березы, в селе Якшицы. Славная эта река, хоть, может, и не такая красивая, как наш Неман. Возле берегов попадаются целые заросли разных лопухов, водяной травы. А в траве так и шныряют окуни, язи, голавли. Жалко, что нет здесь тебя: мы раздобыли бы топтуху и наловили бы тьму рыбы. Я же без тебя сам как рыба, выброшенная на песок: ни богу свечка, ни черту кочерга. Пиши мне, как и что с тобой. Укрепи мою душу крылатым словом. Своему же дяде я не пара. Он все работает, жалуется, сам сухой, напоминает тарань, которую наши родители покупают на коляды для постной верещаки. Обнимаю тебя, целую.

Твой Янка".

Андрей еще раз прочитал небольшое полушутливое послание друга. Хотелось ответить сразу же, но, подумав, он решил обождать: пусть придет ответ на письмо, которое послал он, приехав в Столбуны из Менска.

Дня через три Андрей, пока что свободный в своих поступках и поведении, снова пошел на почту в надежде получить весть от Янки. И действительно, письмо пришло. Как только Андрей очутился один, он распечатал конверт. Янка писал:

"Друг мой сердечный, таракан запечный! Ты и радость моя, ты и печаль моя. То, что ты сообщил, меня немного обеспокоило. Писать тебе об этом нет нужды, — ведь то, что легло тебе на сердце, лежит камнем и на моем. Я долго по спал — все думал да гадал. Наконец стрельнуло в голову… Помнишь ли ты, как однажды пришел я в твою "школу"? Тогда же я сказал один "афоризм": "Смерть есть начало новой жизни". Может, я не совсем буквально повторяю его, но смысл такой. Нам почему-то не довелось поговорить об этом: то ли афоризм был неудачный, то ли нас отвлекли другие мысли. Скажу прямо: вспомни нашу "копилку" и поклонись пню — он скажет то, что я тебе сказать хочу. Будем простые и ласковые, как голуби, и мудрые, как змеи, но пальца нам в рот не клади. Есть язык, понятный для всех, и есть язык, доступный для немногих… "