Граф Роберт Парижский, стр. 57

Глава XVIII

Вернемся теперь во влахернскую темницу, где волей случая был заключен временный союз между храбрым варягом и графом Робертом Парижским, обладавшими большим сходством характеров, чем каждый из них согласился бы признать. Варяг отличался теми естественными, непритворными добродетелями, какими сама природа одаривает отважных людей, не знающих страха и всю жизнь стремящихся навстречу опасности. Что касается графа, то наряду с храбростью, великодушием и страстью к приключениям — качествами, присущими настоящему воину, — он еще обладал добродетелями, отчасти существующими в действительности, отчасти вымышленными, которыми дух рыцарства наделял в его стране людей высокого звания. Одного можно было уподобить алмазу в том виде, в каком его добыли в россыпях, еще не отшлифованному и не оправленному; другой напоминал отделанный ювелиром драгоценный камень; искусно отграненный и вставленный в богатую оправу, камень этот, может быть, и утратил частицу своей первоначальной прелести, но зато стал, с точки зрения знатока, более ярким и блистательным, чем в то время, когда он, выражаясь языком гранильщиков, находился en brut note 23. В одном случае ценность была искусственно увеличенной, в другом — более естественной и подлинной. Таким образом, обстоятельства породили временное содружество двух людей, чьи натуры были так близки по самой своей сути, что их разделяло лишь воспитание, привившее, однако, обоим стойкие предубеждения, которые легко могли породить между ними вражду. Варяг повел разговор с графом в тоне столь бесцеремонном, что он смахивал на грубость, и хотя Хирвард говорил так в простоте душевной, его новоиспеченный соратник вполне мог бы почувствовать себя задетым. Особенно оскорбительным в манерах варяга представлялось унаследованное им от предков-саксов дерзкое пренебрежение титулами тех, к кому он обращался, весьма неприятное франкам и норманнам, которые уже обзавелись феодальными привилегиями и упорно цеплялись за них, за всю мишуру геральдики и за рыцарские права, почитая их исключительной принадлежностью своего сословия.

Надо сказать, что хотя Хирвард не слишком высоко ценил эти отличия, он в то же время склонен был восхищаться как могуществом и богатством Греческой империи, которой служил, так и величием императорской власти, воплощенной для него в Алексее Комнине; это величие варяг приписывал заодно и греческим военачальникам, поставленным Алексеем над варягами, особенно же Ахиллу Татию. Хирвард знал, что Татий трус, и догадывался, что он негодяй. Но император жаловал наградами варягов вообще, и Хирварда в частности, именно через главного телохранителя, а тот умел представить эти милости как некий более или менее прямой результат своего посредничества. Он слыл энергичным заступником варягов, когда им случалось повздорить с воинами из других отрядов, был снисходителен и щедр, каждому воздавал должное, и если пренебречь такой малостью, как храбрость, которая никак не являлась его сильной стороной, то лучшего начальника нельзя было, и пожелать. Помимо того, наш друг Хирвард был особо отмечен главным телохранителем, принимал участие в его тайных вылазках и посему разделял ту — выражаясь хоть и грубовато, но образно — собачью привязанность, которую питала к этому новому Ахиллу большая часть его приспешников.

Их отношение к начальнику можно, пожалуй, определить как приязнь настолько сильную, насколько это бывает возможным при полнейшем отсутствии уважения. Поэтому в составленный Хирвардом план освобождения графа Парижского входила такая доля верности императору и его аколиту, или главному телохранителю, которая не помешала бы оказанию помощи несправедливо пострадавшему франку.

В соответствии с этим планом варяг вывел графа из-под сводов влахернского подземелья, все запутанные ходы которого он отлично знал, ибо в последнее время Татий неоднократно назначал его туда на стражу, считая, что такая осведомленность может в дальнейшем сослужить службу заговорщикам. Когда они выбрались наружу и отошли на значительное расстояние от мрачных дворцовых башен, Хирвард без обиняков спросил графа Парижского, знает ли он философа Агеласта, Граф ответил отрицательно.

— Послушай, рыцарь, ты же сам себе вредишь, играя со мной в прятки, — сказал Хирвард. — Ты не можешь его не знать. Я сам видел вчера, что ты у него обедал.

— Ах, у этого ученого старца? Я не знаю о нем ничего такого, что стоило бы скрывать или в чем стоило бы признаваться. Непонятный он человек — полугерольд-полушут…

— Полусводник и, полный мошенник, — дополнил варяг. — Он прикидывается добряком, чтобы потворствовать чужим порокам; болтает о философии, чтобы оправдать свое безбожие и развращенность; разыгрывает необыкновенную преданность императору, чтобы лишить этого слишком доверчивого государя жизни и престола или, если его замыслу помешают, чтобы предать своих простодушных сообщников и довести их до гибели.

— И, зная все это, ты не выводишь его на чистую воду? — спросил граф Роберт.

— Будь спокоен: пока еще Агеласт достаточно силен, чтобы расстроить любой мой замысел, направленный против него, но придет время — а оно уже не за горами, — когда император увидит, что это за человек, и тогда держись, философ, не то варвар собьет тебя с ног, клянусь святым Дунстаном! Мне только хотелось бы вырвать из его когтей безрассудного друга, который верит его лживым речам!

— Но какое отношение к этому человеку и его заговорам имею я? — спросил граф.

— Немалое, хотя сам ты ничего об этом не знаешь.

Заговор Агеласта поддерживает не кто иной, как кесарь, которому больше всех надлежало бы хранить верность императору; но с тех пор как Алексей создал должность себастократора — лица, по сану своему стоящего ближе к престолу, чем даже кесарь, Никифор Вриенний стал проявлять недовольство и раздражение. Трудно сказать, однако, когда он присоединился к затее двуличного Агеласта. Я знаю только, что тот давно уже сорит деньгами, потакая таким путем всем порокам и расточительности кесаря: ведь философ настолько богат, что может это себе позволить.

Он подстрекает кесаря пренебречь женой, хотя она и дочь императора, сеет разлад между ним и царской семьей. И если Никифор утратил былую славу разумного человека и хорошего военачальника, то произошло это потому, что он следовал советам лукавого царедворца.

— Но что мне до всего этого? — сказал франк. — Пусть Агеласт будет кем угодно, верным слугой или угодливым корыстолюбцем, я и мои близкие не настолько связаны с его государем, Алексеем Комнином, чтобы вмешиваться в дворцовые интриги.

— Вот тут ты как раз ошибаешься, — со свойственной ему прямотой сказал варяг. — Если эти интриги затрагивают счастье и добродетель…

— Клянусь смертью тысячи великомучеников! — воскликнул франк. — Гнусные интриги и происки рабов не могут бросить даже тень подозрения на благородную графиню Парижскую! Да пусть выступят свидетелями все твои сородичи, все равно я не поверю, что хоть одна грешная мысль коснулась моей жены!

— Прекрасно сказано, доблестный рыцарь! — заметил англосакс. — Такой супруг, как ты, придется по вкусу константинопольцам — они любят доверчивых слепцов. При нашем дворе у тебя найдется немало последователей и подражателей…

— Слушай, приятель, — прервал его франк, — оставим пустые разговоры и пойдем, поищем уединенное местечко в этом бестолковом городе, где можно было бы закончить дело, которое нам пришлось прервать.

— Будь ты хоть герцогом, а не графом, все равно я в любую минуту готов продолжить наш поединок.

Подумай однако, какой это будет неравный бой! Если я паду, никто обо мне не заплачет, но принесет ли моя смерть свободу твоей жене, если графиня находится в заточении, обелит ли она ее честь, если эта честь запятнана? Не станет единственного человека, который, пренебрегая опасностью, хочет тебе помочь, хочет соединить тебя с женой и снова поставить во главе твоего войска, — вот и все, чего ты добьешься.

вернуться

Note23

В сыром, необработанном виде (франц.).