Граф Роберт Парижский, стр. 40

Глава XII

Сошлись две стороны: грек-златоуст,

Коварный, хитроумный, осторожный,

И прямодушный, мужественный франк,

Следящий за весами и готовый

На них свой меч двуручный положить,

Как только перевесит чаша грека.

«Палестина»

Агеласт подал знак, и дверь этого романтического убежища открыл известный уже читателям невольник-негр Диоген, чья внешность и цвет кожи порази ли графа и его супругу, ибо, вероятно, он был первым африканцем, которого они увидели так близко. Хитрый философ заметил это и не упустил возможности произвести на гостей впечатление, выказав перед ними свою ученость.

— Это жалкое создание, — сказал он, — принадлежит к потомкам Хама, непочтительного сына Ноя; он оскорбил своего отца и был изгнан в пески Африки, где, волею провидения, стал родоначальником расы, осужденной быть в рабстве у потомков его более почтительных братьев.

Рыцарь и его супруга смотрели во все глаза на эту диковинную фигуру, разумеется и не подумав усомниться в точности сведений, сообщенных им Агеластом, ибо эти сведения вполне соответствовали их предрассудкам. Старик, проявивший такую ученость, еще больше вырос в их мнении.

— Человеку утонченных нравов, — продолжал Агеласт, — достигшему преклонных лет или недужному приятно пользоваться чужими услугами, хотя в других случаях это вряд ли справедливо. Избирая себе помощников из числа людей, умеющих только рубить лес и подносить воду и с рождения обреченных на рабство, мы не только не причиняем им обиды, обращая их в невольников, но, напротив того, в какой-то мере способствуем намерениям всевышнего, создавшего всех нас.

— И многочисленно это племя, которое ведет столь жалкое существование? — спросила графиня. — До сих пор я считала, что рассказы о черных людях — такие же пустые выдумки, как истории менестрелей о феях и привидениях.

— Ты ошибалась, — ответил философ. — Это племя не менее многочисленно, чем песчинки на морском берегу, и вовсе не все они так уж несчастны, подчиняясь своей судьбе. Те из них, у кого дурной нрав, наказаны за это при жизни, ибо становятся рабами жестоких, безжалостных людей, которые бьют их, морят голодом и калечат. Те, у кого нрав получше, попадают к лучшим хозяевам, делящим со своими невольниками, как с детьми, пищу, одежду и все остальное, чем они пользуются. Некоторым небо дарует благосклонность владык и завоевателей, и только немногих избранных счастливцев оно поселяет в жилище философии, где, приобщившись к знаниям своих хозяев, они обретают надежду проникнуть в тот мир, где обитает подлинное счастье.

— Мне кажется, я поняла тебя, — сказала графиня, — и если так, то я должна скорее завидовать нашему чернокожему другу, чем жалеть его: ведь по воле судьбы ему достался такой хозяин, который, без сомнения, преподал ему эти науки.

— Он, во всяком случае, знает многое из того, чему я могу научить, — скромно ответил Агеласт, — а учу я главным образом умению быть довольным своей участью. Диоген, сын мой, — обратился он к рабу, — ты видишь, у меня гости. Поищи, нет ли в кладовой бедного отшельника чего-нибудь, чем он мог бы угостить своих дорогих друзей.

До сих пор они находились во внешнем покое — своего рода прихожей, убранной довольно скромно, как если бы хозяин хотел без особых затрат, но со вкусом приспособить древнее строение для уединенного частного жилья. Кресла и диваны, покрытые восточными циновками, были самой простой формы. Но когда хозяин нажал пружину, открылся внутренний покой, отделанный уже с претензией на пышность и великолепие.

Обивка мебели и драпировки в этом покое были из соломенно-желтого персидского шелка, затканного узорами, что производило впечатление роскоши и в то же время простоты. Потолок украшала затейливая резьба, а по углам в нишах стояли четыре статуи, изваянные в эпоху, более благоприятную для искусства, нежели та, о которой мы рассказываем. В одной из ниш укрылась статуя пастуха, который словно стыдился своего полуобнаженного тела и в то же время жаждал усладить собравшихся напевом свирели.

В остальных нишах притаились три статуи, прекрасными пропорциями своих тел и легкостью одеяний напоминавшие граций; застыв в разных позах, они точно ожидали первых звуков музыки, чтобы сойтись в веселом танце. Статуи были прекрасны, но все же несколько легкомысленны для уединенного жилища такого мудреца, каким изображал себя Агеласт.

Он, видимо, понял, что это противоречие может привлечь к себе внимание, и поэтому сказал:

— Эти статуи изваяны в эпоху наивысшего расцвета греческого искусства; они изображают нимф, которые собрались для поклонения богине этих мест и лишь ожидают музыки, чтобы, закружившись в хороводе, прославить ее. Даже мудрейший из мудрых не может остаться равнодушным перед этими созданиями гения, который так приблизил бездушный мрамор к живой природе. Кажется, достаточно одного божественного дуновения, одного вздоха, чтобы повторилось чудо, содеянное Прометеем. Так, по крайней мере, должно казаться невежественному язычнику. Но мы, — добавил он, возводя очи к небу, — достаточно образованны и отличаем сделанное руками человека от сотворенного всевышним.

На стенах были нарисованы животные и растения, и философ обратил внимание своих гостей на изображение слона, об уме которого он тут же рассказал несколько занятных историй, вызвавших живой интерес у слушателей.

В это время послышалась приглушенная мелодия, словно где-то в лесу играла музыка; она пробивалась сквозь рокот водопада, который шумел прямо под окнами, наполняя зал глухим ревом.

— Видимо, — сказал Агеласт, — друзья, которых я ожидаю, приближаются и несут с собой возможность усладить другие наши чувства. Это хорошо, ибо мудрость учит, что, наслаждаясь дарами, которыми оделило нас божество, мы тем самым приносим ему нашу самую благоговейную молитву.

Эти слова заставили франкских гостей философа обратить внимание на стол, накрытый в этом изящном покое. Ложа вокруг стола говорили о том, что мужчины по образцу древних римлян примут участие в пиршестве полулежа, а сиденья, расставленные между ними, указывали, что ожидались и женщины, которые, по греческому обычаю, будут есть сидя.

Яств на столе было не очень много, но по своей изысканности они могли соперничать и с роскошными блюдами, которыми некогда славились, легендарные пиры Тримальхиона, и с утонченными произведениями греческой кухни, и с излюбленными на Востоке пряными кушаньями. Агеласт не без тщеславия пригласил своих гостей разделить с ним скромную трапезу бедного пустынника.

— Мы равнодушны к лакомствам, — сказал граф, — а наша нынешняя жизнь пилигримов, связанных священным обетом, еще менее располагает к чревоугодию. Что едят простые воины, то годится и для нас с графиней, ибо мы дали клятву в любой час быть готовыми к бою, и чем меньше дорогих минут уйдет у нас на приготовление к нему, тем лучше. Однако раз этот добрый человек просит, сядь, Бренгильда, и не будем тратить слишком много времени на еду, поскольку мы можем употребить его на что-нибудь другое.

— Умоляю о прощении, — сказал Агеласт, — но повремените немного, пока не подойдут мои друзья, которые, как вы можете судить по музыке, уже совсем близко и, если и отсрочат вашу трапезу, то ненадолго.

— Ради нас торопиться не нужно, — сказал граф, — и, поскольку ты считаешь это вопросом приличия, Бренгильда и я — мы вполне можем подождать с едой, но я бы предпочел, чтобы ты разрешил нам теперь же съесть по куску хлеба и запить его чашкой воды, дабы, подкрепившись таким образом, мы уступили место твоим более занимательным и близким тебе гостям.

— Да спасут меня от этого святые угодники! — воскликнул Агеласт. — Никогда еще более высокочтимые гости не садились и не сядут за мой стол, даже если бы само святейшее семейство императора Алексея вошло сейчас в эти ворота.

Не успел он договорить, как раздался мощный зов трубы, куда более громкий, чем звучавшая до сих пор музыка. Эти трубные звуки гремели у самого входа в храм, заглушая рокот водопада, и проникали в дом, как дамасская сталь в броню, как меч в тело, облаченное в доспехи.