Владимир, стр. 114

11

Ночь… Князь Владимир почивал на своем ложе, рядом другое ложе, царицы Анны. В тереме, за раскрытым окном, повсюду на Горе тишина. Спать, только спать.

Но князю Владимиру не спится, он лежит с открытыми глазами, смотрит на темные очертания палаты, образа на стенах, в окно, где сквозь ветви деревьев темнеет усеянное звездами небо.

Все, как было когда-то, та же опочивальня, те же стены, окно и звезды за ним все те же; они плывут и плывут в вечном круговороте, ясные, пожалуй, чуть тусклее, чем раньше, и деревья под окнами те же, только разрослись…

Один лишь князь Владимир почему-то не такой, как прежде. Годы… Да, должно быть, годы дают себя знать — нет прежней силы, убывает здоровье, слабеет рука.

Но не то беспокоит Владимира и не дает уснуть, у него ноет сердце, смутно на душе, без конца плывут в плывут, точно облака или звезды за окном, думы, тревожа совесть.

Казалось, чего бы волноваться, беспокоиться князю? Он достиг, чего хотел, Русь знает ныне весь мир, ей никто не угрожает, да и не посмеет угрожать — спи спокойно, князь-василевс, спи!

Нет, не может он спать. Душа полна тревоги, перед глазами встает утро прошедшего дня. Людская палата, смерд Давило, его открытое, искреннее и спокойное даже перед смертью лицо, в ушах звучат его слова:

«А что было делать, княже? Аще попал в неволю, будут рабами дети мои и внуки… У меня, княже, ничего-ничего на свете не осталось, я, аки птах, без гнезда…»

Князь Владимир поднимается с ложа, подходит к окну и прислушивается… Тишина, полная тишина, но ему кажется, что вот-вот среди ночи раздастся крик — так стонет смертельно раненная чайка, так кричит, прощаясь с миром, человек.

«Нет, его не казнят в первую же ночь, — думает князь. — А завтра властью, Богом и людьми мне данной, я прощу Давила, не послушаю ни бояр, ни епископа, ибо Христос велел карать, но и прощать…»

Владимир всматривается в темноту, прислушивается к ночным шумам, но уже не только потому, что никак не может выбросить из памяти Давила.

Вечером к нему явился воевода Волчий Хвост и, смеясь, рассказал, что, идучи на Гору, видел, как у ворот добивалась к князю какая-то женщина.

— Какая женщина? — спросил удивленно Владимир и почему-то вздрогнул.

— Какая-то смердка, — смеясь, промолвил Волчий Хвост, — уже старая, немощная, в темном платне, просит: «Хочу говорить токмо с князем… Все ему скажу… Пустите меня к князю…» Даже кричала на стражу: «Зачем его окружили?… Чего держите?» Чудная старуха, княже, не в себе, безумная, я велел ее гнать. И ее прогнали, палками…

— Худо ты поступил, воевода! — промолвил князь Владимир. — Такую женщину следовало пустить…

— Княже Владимир, — ответил Волчий Хвост, — да ведь коли пускать таких женщин и прочий люд на Гору, то нам и житья не будет.

— Повелеваю тебе, — сурово перебил его Владимир, — ступай и разыщи эту женщину.

Воевода Волчий Хвост удалился и разослал в предградье, на Подол и Оболонь гридней на поиски женщины, которая приходила вечером на Гору и добивалась к князю… Но все было напрасно. Женщина, которую прогнали палками с Горы, никогда уж не придет к князю, а если кто ее и видел, знает о ней, то побоится сказать…

И кто эта женщина, почему она так упорно к нему добивалась именно вечером, перед тем как будут казнить Давила? Страшная догадка тревожила, мучила, терзала сердце князя: в облике женщины, которой он не видел, в ее темном платне, что покрывало старое тело, в словах — во всем, что говорил Волчий Хвост, князь Владимир угадывал свою мать Малушу. Но где она сейчас, где? О, как трудно отыскать родного, самого родного на свете человека, пусть это будет даже мать, если никогда не знал ее.

Конечно, было бы легче искать и найти свою мать, будь у него родные, близкие люди. Но у князя Владимира нет никого, никого. Ушла с Горы Рогнеда. Сам он разослал в свои земли сыновей…

Правда, у него жена, царица Анна. Она лежит на высоком ложе тут же в полутемной опочивальне, Владимир видит ее такое чарующее лицо, холеное тело.

Как совпадают события, точно нанизываются кольцо за кольцом в долгой цепочке жизни! Только сегодня вечером царица Анна так ласково, нежно, сердечно говорила:

— Ты лучше, чем я думала, муж мой. Ты был варваром, язычником, ныне ты христианин, василевс… И ты положил лишь начало делам, ради которых призвал тебя и благословил Бог, ты станешь великим василевсом, муж мой! — Анна прижалась к нему и поцеловала. — А я, — продолжала она, — за все хочу сделать тебе подарок, хотя подарок этот принесет радость и мне…

— Какой подарок?

— Я непраздна, Владимир, ношу под сердцем ребенка, уверена, что будет сын…

— Спасибо! — промолвил Владимир, обнял и поцеловал василиссу.

Сейчас она спит, что ей — только спать и спать. Анна сделала все, что могла. Она родит сына, их сына, князь Владимир, вероятно, полюбит его, но до чего далека и чужда ему, и чем дальше тем больше, эта честолюбивая, самовлюбленная, порфирородная Анна, она не подозревает, не может себе представить, какие муки и тревоги переживает ее муж.

Владимир внезапно вздрогнул. Все потеряно, князь-василевс ничего уже не может поправить. Во мраке ночи родился, зазвучал на какое-то мгновение и замер, точно выпущенная из лука стрела, крик — это умер смерд, обельный холоп [328] Давило.

12

Спустившись с горы, Малуша села под кустом над Почайной. После всего, что произошло, у нее не было сил возвращаться в монастырь под Берестове, она просто не хотела туда идти.

Так она сидела на остывшем у воды песке, смотрела, как сгущаются сумерки, темнеет Днепр, расплываются вдали его берега и косы.

Вдруг Малуша услышала, как по дороге, что вилась от Боричева взвоза к Берестовому, а потом к Подолу, помчались с Горы всадники. Задрожав, она вся сжалась под кустом, точно смертельно раненная птица, не дай Боже, еще увидят!..

С наступлением ночи Малуше стало легче — темно вокруг, беспросветно и на душе, ничего она уже не ждала, ничего не хотела.

Малуша даже заснула, тихо, сидя, как это делают старые люди, опустив голову на грудь и уронив вялые, иссохшие руки на песок.

И ей приснился сон, словно она ласточкой полетела вдоль Днепра, подлетела к воротам Горы, перепорхнула их, пронеслась над двором, спустилась у терема, вошла в сени, быстро поднялась и остановилась среди палаты.

Владимир стоял в углу, множество свечей озаряло его лицо.

— Кто ты еси? — спросил князь Владимир. Малуша вздрогнула и простерла вперед руки.

— Я — твоя мать, Маяуша! — сдавленным голосом промолвила она и медленно, медленно сделала шаг, другой, а он кинулся ей навстречу, схватил за руки, обнял, припал головой к груди.

Еще мгновение — и он опустился перед ней на колени…

— Не становись передо мной на колени, — сурово промолвила Малуша, — не становись, ибо се осрама. [329] Ты — князь, я простая женщина, храни Господь, кто увидит тебя на коленях, лучше уж я стану перед тобой.

— Нет, нет, нет! — крикнул он, но с колен поднялся и стал возле.

Теперь ее сын, ее детище, Владимир был рядом, она видела так близко его бледное, родное лицо, седые волосы, усы, известную только ей родинку за правым ухом.

— Как долго, долго я искала и ждала встречи с тобой, — вырвалось у Малуши.

— Я тоже искал и долго ждал тебя, мати, — ответил Владимир. — Тебе, верно, нелегко было идти на Гору. Ты утомилась. Сядь вот тут, отдохни.

И она села, но не в кресло, на которое он указывал, а на простую дубовую скамью у двери. «Когда-то, давным-давно, — вспомнила Малуша, — жила в этой светлице княгиня Ольга, а тут; на скамье, лежали ее ключи…»

Сын стоял перед ней, освещенный огнями семисвечника — в темно-сиреневом, шитом золотом платне, с красным корзном на плечах, подпоясанный широким поясом, в зеленых сафьяновых сапогах.

вернуться

328

Обельный холоп — раб.

вернуться

329

Осрама — позор.