Святослав, стр. 112

2

Зимою Микуле и Висте пришлось очень трудно. Они недоедали, голодали. Спасали рыба, овощи, выросшие вокруг землянки, грибы, собранные Вистой в лесу. Ловить зверя тоже не удавалось — вепри и медведи прятались в чаще. Микула до того изголодался, что ел бельчатину.

Вся надежда была на то, что придет весна, зашумят реки и леса, выйдут из чащи звери, из голубых глубин неба, из теплых стран, вернутся птицы, выедет Микула с конем на клочок земли у Днепра, где не будет княжьего знамени, пройдет с сохою, посеет зерно, соберет урожай…

Но разве человек может знать, что будет с ним завтра, разве человеку известно, когда придет к нему радость, а когда печаль? Изможденный, костлявый, но бодрый и живой, шагал Микула рядом со своим конем в весенние дни к пашне. Когда конь останавливался, тяжело дыша, стоял, содрогаясь всем телом, Микула подходил к нему, помогал, приговаривал: «Гей, коник, гей!»

Так дошли они до пашни на берегу Днепра. Микула пустил коня в молодую зеленую траву, а сам пошел осмотреть пашню. Правда, конь почему-то не хотел есть траву и, пока Микула ходил, все стоял, вздрагивая, словно думал о чем-то…

Микула был доволен. Из-за Днепра уже поднималось солнце, все вокруг зеленело, пахло свежей землею, прелыми листьями, водой. Над Днепром носились, неистово крича, белые птицы, высоко вверху пели жаворонки. Микула даже постоял, задрав голову, чтобы увидеть, где они там поют, но, кроме бездонного, голубого слепящего неба, ничего не увидел.

Нужно было приниматься за работу, и Микула запряг в соху коня, произнес:

— Начнем, коник!

Конь двинулся. Сначала рывком, торопливо, словно он, как и Микула, понимал, что им нужно вспахать эту ниву, посеять. Микула вприпрыжку бежал за сохой. Сразу же откуда-то налетели черные грачи, они с криком кружились над пахарем и конем, падали на землю, острыми клювами разбивали комья земли…

Так было проложено несколько борозд. Микула разгорячился, ему хотелось резать и резать землю, вести борозду за бороздою. Он даже кричал на коня: «Гей-гей, быстрее! Отдыхать будем потом! Гей-гей!»

И вдруг произошло невероятное. Когда Микула прокладывал борозду у опушки, где корни выпирали из земли, конь его внезапно остановился, тяжело вздохнул и упал на теплую, свежую, пахучую землю.

Микула бросил соху и подбежал к коню. Тот лежал спокойно, не пытаясь даже подняться, только дышал тяжело, да глаза его, большие, очень темные, были выпучены, и из них катились слезы. Микула попробовал поднять коня, схватил его за шею, но конь сильным движением оттолкнул его. А потом у коня, должно быть, что-то оборвалось внутри, он вытянул ноги, ударился головою о землю да так и застыл — с большими, темными, широко открытыми глазами.

Тяжелые, серые, мокрые, похожие на громадных коней с длинными хвостами тучи поднимались из-за Днепра и неслись над кручами, селением, лесами. Земля была влажная, липкая, пахла тленом; в хлебном яме в землянке не было ни зернышка, возле землянки не было дров для очага…

Заболела Виста. У нее была горячка, несколько дней и ночей лежала она на деревянном помосте. Не узнавая Микулу, она тихо говорила что-то, порой кого-то звала, умоляла.

Все эти дни Микула провел подле нее, варил похлебку, а из меда, которого оставалось так мало, делал сыту, в долгие холодные ночи сидел у очага, время от времени подбрасывая в огонь сучья, и думал.

Думал он все об одном: что с ними сталось, что ему теперь делать, что будет дальше? Все это время перед ним возникало прошлое — оно было понятным и простым. Тогда они словно плыли в большой лодии по спокойной воде широкой реки, временами на их пути встречались пороги, ибо случалось ведь и обороняться, и самим ходить на рать. Но всегда, когда было трудно, они действовали сообща, преодолевали все преграды, и плыла их лодия дальше по спокойной, широкой реке.

Теперь Микуле казалось, что хотя впереди та же самая река, но она почему-то вся запружена порогами и камнями. И плывут они не в большой лодии, а каждый сам по себе — на утлой однодеревке… Есть, правда, более ровный безопасный путь между порогами, но по нему плывут Бразд, Сварг. А Микула и еще много таких, как он, пробиваются среди камней, калеча руки, ноги, сердца…

И тогда утром, как только Виста пришла в сознание, Микула решил идти к брату Бразду и, как у старшего, попросить у него помощи.

Всю свою жизнь Бразд не боялся никого, разве только орды из-за Днепра. Когда он ложился спать, то засыпал сразу, спокойно.

Теперь Бразда словно подменили. Он был встревожен, все время думал, что кто-то хочет его обмануть, чего-то недодать, что-то утаить. И он свирепо, со всей силой, какой располагал, — и сам, и с помощью княжьих дружинников дознавался, кто еще недодал князю, требовал, чтобы несли недостачу, наказывал, если людям нечего было дать.

А уж от этого пошло и другое. Бразд знал, что в Любече обиженных, обездоленных, наказанных много. Куда бы он ни шел, он чувствовал на себе их взгляды, до него доходили через других слова и угрозы этих людей.

Словам он не придавал значения. Он ничего у людей не брал — за пролитую кровь и службу его пожаловали землею, сделали посадником, ему поручено собирать уроки и чинить новые уставы, искать виновных и карать…

Но спать он не мог. Все время ему казалось, что кто-то ходит вокруг терема, кто-то крадется под стенами, кто-то ночью пробирается на его двор. И потому Бразд велел закупам выкопать ров и насыпать вал вокруг своего двора, завел нескольких псов, способных перегрызть горло человеку.

Эти— то псы и встретили Микулу, как только он ступил во двор своего брата. Едва не искусали, хорошо, что Бразд вышел из терема, отогнал псов.

— Здрав будь, Бразд, — сказал Микула, войдя в сени. — Мир дому твоему, здоровья скотине…

— Здрав будь и ты, Микула, — ответил на приветствие Бразд. — Что с тобою сталось? Ты побледнел, брат, похудел. Хворал, должно быть?

— Так, брат, — отозвался Микула, — я хворал, у меня долго болело здесь. — И он указал сперва на голову, потом на сердце.

— Ты много работаешь, брат, — усмехнулся Бразд. — Сам видел — новые нивы пашень, борта ищешь, на зверя ходишь, зверя ловишь… Много ли тебе надо? Ведь на старом нашем дворище остались только ты да жена…