Порфира и олива, стр. 89

Тогда он встал. Прислонился спиной к отсыревшей стене эргастула. Внимательно посмотрев на больного, убедился, что тот начинает задремывать, и тут ему припомнились обстоятельства их первой встречи.

Это произошло два месяца назад. В центральной части выработки, где он работал, раздался грохот, вслед за тем послышались крики, потом наступила тишина. Давящее безмолвие, его тяжесть равнялась всей тяжести холма над шахтой. Каторжники переглянулись, замерев, связанные одной на всех ужасной мыслью: обвал. Это была постоянная угроза, подстерегавшая их ежеминутно, на любом участке подземного лабиринта.

Послышался новый удар, этот был глуше. Где-то выше того места, где они находились, оседали, подламывались перегородки. Бешеный вихрь, полный песка и щебня, обрушился на людей, заставив панически метнуться прочь, и в то же мгновение, заглушая треск ломающихся балок, раздался чей-то отчаянный зов на помощь. Следующий, еще более мощный толчок обвала заставил всех в беспорядке ринуться к выходу.

— Не бросайте меня, сжальтесь!..

Калликст мог сколько угодно таращить глаза — перед ним была лишь клубящаяся черная стена, видимости никакой. Голос раздавался откуда-то с другого конца выработки. Он не колебался. Развернулся и бросился в темноту.

Воздух с каждым шагом становился все более непригодным для дыхания. Но стоны все еще слышались. Сквозь густые облака дыма и газа ему удалось смутно различить распростертое тело. Из-под обломков виднелся только торс — ноги были придавлены каменными глыбами.

Спеша, как только мог, он принялся расшвыривать груду наваленных камней. Раненый стонал, дышал часто. Оставалась одна, последняя глыба. Калликст, окруженный оползнями щебня, наклонился, напружинил ноги и руки, уперся.

Скала даже не шелохнулась. Теряя силы от удушья, он выпрямился. Еще немного, и он гроша не даст за свою собственную жизнь.

Он принялся на ощупь обшаривать окружающую темень, пока не наткнулся, наконец, на брус, торчащий из-под холмика земли и камней. Вернувшись, он подсунул этот импровизированный рычаг между земляным полом шахты и обломком скалы. В конце концов, ценой повторных усилий ему удалось заметно приподнять его.

— Ты можешь двигаться? Постарайся... Это единственная возможность спастись.

Раненый приоткрыл глаза. И с помощью рук принялся медленно выползать.

Это время, пока он выпрастывал из-под камня нижнюю часть своего тела, показалось Калликсту вечностью. Лишь когда человек окончательно высвободился, он уронил брус, и тот с глухим стуком врезался в землю.

— Как тебя зовут?

Таков был первый вопрос раненого, когда сознание вернулось к нему.

Но Калликст сначала кончил забинтовывать рану у него на ноге и только потом ответил:

— Калликст.

— Никогда этого не забуду, Калликст. А мое имя Зефирий.

— Странное дело, я тебя впервые вижу. При том, что, кажется, знаю почти всех заключенных.

— Ничего удивительного. Я сюда прибыл только позавчера ночью.

— Теперь тебе надо поспать. И помолиться, чтобы рана не загноилась.

Но когда он укрыл Зефирия тощеньким одеялом из галльской шерсти, тот опять принялся расспрашивать:

— Почему ты так рисковал своей жизнью?

Калликст отозвался не без иронии:

Кто знает? Может, мне скучно. А может, захотелось умереть за компанию с тобой.

— За какое преступление ты сюда попал? По-моему, у тебя мало общего с теми, кто нас окружает.

— К сожалению, ты ошибаешься. Я здесь за подлог и незаконное присвоение чужих средств. А ты? В чем ты провинился?

— Уличен в гнуснейшем из злодейств: я христианин.

Калликст помолчал в раздумье, потом заявил:

— В таком случае будь благословен. Ибо мы с тобой в известном смысле братья.

Глава XLVIII

Склоны Целиева холма были усеяны жилищами знати, вокруг которых зеленели настоящие цветущие оазисы. При всей своей военной мощи римляне сохраняли, вероятно, в силу своего происхождения, тоску по деревенской жизни и глубокую привязанность к природе. Вот почему даже самые обездоленные плебеи украшали свои лачуги цветами в горшках, а богачи изощрялись, посредством искусства и фантазии создавая прелестные сельские островки в своих поместьях, даже если последние располагались в центре города.

Вилла Вектилиана была одним из таких изысканных жилищ. Коммод подарил ее Марсии. Туда-то и удалялась Амазонка всякий раз, едва представится возможность. Те из римлян, кто чувствовал свою близость к христианству, обосновывались где-нибудь поблизости, их присутствие как-то оживляло ее, придавая сил и отваги, необходимые для того, чтобы снова возвращаться на Палатинский холм, погружаться в трясину императорского дома.

В тот день, скрываясь от изнурительного послеполуденного зноя, она сидела в садовой беседке, увитой зеленью, ведя разговор с двумя собеседниками — первым был Эклектус, ее неизменный друг, вторым — Виктор, глава всего христианства, папа и одновременно епископ Римский. Этот последний передал ей новый список христиан, высланных на Сардинские рудники, всего тридцать человек, среди которых архидиакон Зефирий. Виктор уточнил:

— Зефирий мне особенно дорог. Великого рвения человек, да к тому же мой самый ценный соработник.

Молодая женщина смотрела на наместника Петра с обескураженным видом. Поскольку она не осмелилась возразить, Эклектус решил вмешаться:

— Ты отдаешь себе отчет, чего требуешь, Святой Отец? Это же невыполнимая задача.

— Невыполнимая?

— Во всяком случае, смертельно опасная.

Оба придворных принялись растолковывать Виктору, сколь значительные перемены произошли в умонастроении Коммода после той истории с Клеандром. С тех пор как мятежи стоили жизни его любимцу, император более чем когда-либо, чувствовал угрозу, нависшую над ним самим. Страх, да, может статься, и смутные угрызения пробудили в нем потребность прибегнуть к покровительству какого-либо божества-защитника.

— Разве существует покровитель надежнее Господа нашего Иисуса Христа? — с живостью перебил Святой Отец.

Марция вздохнула:

— Я не единожды, а сто раз говорила с ним о нашей вере. Но чем настойчивее я была, тем, похоже, слабее становилось мое влияние.

Традиции, равно как и неистовый темперамент побуждали императора поклоняться языческим божествам с жаром, граничившим с бредовыми наваждениями.

— Все шарлатаны Востока донимают его, соблазняют, изводят. Они все делают, чтобы настроить его против нашей религии, так как не сомневаются, что у них нет врага опаснее, чем благая весть Христова, — пояснил Эклектус.

— К тому же для них одно удовольствие иметь дело с Коммодом, ведь император вбил себе в голову, будто он — перевоплотившийся Геркулес. К тому же эту веру подкрепляет его физическая сила, он видит в ней доказательство...

— Такой восточный мистицизм, царящий при императорском дворе, позволяет без особого труда внушать ему, что он должен вести себя, словно благодетельный и справедливый бог, что-то вроде мага, страдающего за род людской.

— Несчастный! — вздохнул Виктор. — Подумать только, что такой избыток доброй воли может быть обращен на то, чтобы способствовать идолопоклонству!

На самом деле он знал, каково создавшееся положение, знал даже слишком хорошо. Помимо прочих диких причуд, Коммод только что распорядился, чтобы его отца объявили «Юпитером Победоносным», по примеру всяких восточных Ваалов. Для своего же собственного культа он учредил фламена — жреца Геркулануса Коммодуса.

Уповая, что это обеспечит ему покровительство высших сил, он одарил Рим «рангом коммодианства» и подумывал, не осчастливить ли подобными же наименованиями Карфаген, а также сенат, народ, легионы, декурионов и даже месяцы года, чтобы последние все, как один, стали благоприятными!

— Ты верно говоришь об идолопоклонстве, — Эклектус утвердительно кивнул, — но понимаешь ли ты, какие следствия может повлечь за собой подобное положение?

— Что ты хочешь этим сказать?