Порфира и олива, стр. 114

— Кто ты, что осмеливаешься прервать священный обряд?

— Я тот, кто чтит жизнь другого человека. Я пришел, чтобы забрать этого ребенка и возвратить его матери.

И он твердым шагом направился к алтарю.

— Взять его! — распорядился Комазон.

Жрецы с быстротой молнии ринулись на Калликста и его диакона, схватили их.

Успокоившись, Гелиогабал подошел и принялся разглядывать обоих, словно диковинных зверей.

— Пусть их умертвят! — завопил жрец.

— Они совершили кощунство!

Комазон, по-прежнему владеющий собой, потребовал тишины.

— Твое имя? — вопросил он, пронзая Калликста холодным взглядом.

— Калликст.

— Я его знаю! — выкрикнул Бара, самый злобный из всех. — Это христианин. Он у них даже главный!

— Глава христиан? — переспросил Комазон, чей интерес вдруг заметно повысился.

— Именно так. А теперь пусть мне возвратят этого ребенка. Вы не имеете нрава совершать...

— Мы не имеем права? — это впервые подал голос сам Гелиогабал. — Разве тебе не ведомо, что солнечное божество владеет всеми правами?

— Никакого солнечного божества не существует. Есть лишь единый Бог, и это Христос, Господь наш.

— Святотатство! — взвыли жрецы.

— Значит, — уточнил Гелиогабал, — ты утверждаешь, что солнечного бога нет, то есть Ваал не существует?

— Ваал не более чем химера, такая же, как все эти римские изображения — Кибела, Apec, Плутон... У вашего Ваала власти не больше, чем у этого бетила, представляющего его здесь.

Такая речь еще более разожгла ярость жрецов. Бара схватил кинжал, предназначенный для убийства мальчика, и собрался перерезать Калликсту горло.

— Не сразу! — остановил его Гелиогабал. — Этот человек меня забавляет.

С неожиданной страстью Калликст обратился к нему:

— Цезарь, ты сам еще дитя. Не слушай этих людей, которые хотят, чтобы ты возмужал в заблуждении. Может быть, я тебя и позабавил, но разве ты не видишь, что стал игрушкой в их руках? Среди них нет ни одного, кто бы не потешался над тобой исподтишка. Он, этот субъект, — тут он указал пальцем на Комазона, — и эти шуты, изображающие жрецов, они все презирают тебя, им только и надо, прикрываясь тобой, прибрать к рукам власть!

В это мгновение Юлия Меза, склонясь к внуку, шепнула ему на ухо что-то, чего никто ни расслышал. Гелиогабал, похоже, сперва удивился, призадумался на мгновение, и, наконец, взглядом выразил согласие.

— Отпустите христианина, — обронил он без выражения. — И отдайте ему ребенка.

Повернувшись к Калликсту, он добавил:

— Итак, ты видишь теперь, что солнечный бог способен проявить великодушие. Он могуч, но так же нежен, как солнце.

Хор жрецов во главе с Барой разразился протестующими восклицаниями. В их глазах этот христианин заслуживал того, чтобы быть умерщвленным стократно. Но Юлия Меза голосом, не терпящим возражений, приказала им повиноваться.

Тогда Калликст взял на руки маленького Галлия, все еще бесчувственного, и в сопровождении диакона направился прочь из святилища.

Меза снова наклонилась к Гелиогабалу:

— Как видишь, Цезарь, я была нрава. Меня предупреждали, что надобно остерегаться этих христиан. Они способны наводить порчу. Ужасную порчу.

Гелиогабал, казалось, не слышал. Может быть, думал о том, что сказал ему этот человек. Детский испуг странно промелькнул во взгляде императора и тотчас исчез.

Глава LXIII

Рим, 18 февраля 222 года.

— Святой Отец, я не хочу тебе докучать, — снова начал Иакинф, — но должен напомнить, что...

— Да, знаю. Самые высокие чины духовенства Запада и кое-кто из церковных иерархов Востока ожидают моего соизволения. Не беспокойся, им ждать не долго.

Из комнаты они вышли вдвоем, миновали портик. Внутренний сад виллы Вектилиана, недавно пережившей реставрацию, в эту февральскую пору отчасти утратил свою пышность: над землей, уснувшей под ковром мертвой листвы, торчали облетевшие ветви, их нагота еще более подчеркивала уныние мраморных пьедесталов, откуда убрали фигуры мифологических идолов.

По пути им встретилась троица — женщины в белых шерстяных одеждах, воспитанницы, принятые на пансион, подметали садовые аллеи. Подойдя ко входу в табулинум, они отстранили занавес у дверей и оказались в просторной комнате, холодной несмотря на то что в одной из жаровен пылал жадный огонь. Здесь присутствовали лишь двое — Ипполит да клирик Астерий. Этот последний протянул Калликсту папирус:

— Вот последняя редакция.

Ипполит резким жестом разгладил незаметную складочку на своем плаще и, сдерживая гнев, заявил:

— Брат Калликст, — с тех пор как фракиец был провозглашен главой церкви, он упорно избегал подобающего этому сану обращения «Святой Отец», — я пришел, чтобы в последний раз умолять тебя отказаться от этого эдикта!

Калликст устало покачал головой:

— Мы уже не раз и не два объяснялись на этот счет. Ты понимаешь Церковь не иначе, как сообщество святых. Я не оспариваю величия этого идеала, но ты должен понять, что...

— Ты его не оспариваешь, но отказываешься от него! Тем самым ты готов отринуть слово Господне. Он сказал: «Будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный».

— Ипполит, когда же ты научишься смотреть на вещи непредвзято? Разве ты не видишь, что творится в мире, как с ходом времен все непрестанно меняется? Если Церковь не пожелает облегчить безнадежное положение людей, не позаботится о смягчении их внутреннего разлада, если она не поможет им привести повседневную жизнь в гармонию с заповедями, которые мы проповедуем, настанет день, когда деяния Сына Человеческого будут низведены до ранга чудесной, но бесполезной истории. И эта весна, что расцвела в людских сердцах, останется в прошлом.

— Как ты можешь даже вообразить...

— Да послушай же меня. Месяца не проходит, чтобы мы не сталкивались с новым горем. Велико отчаяние христианок, обреченных на развращающее сожительство без церковного благословения из-за того лишь, что римское законодательство упорно отрицает возможность брака при неравенстве общественного положения. Всякая женщина из сенаторского сословия, выходя замуж за человека, лишенного блестящего титула, теряет и свой титул, и право передать его детям! Тебе подобные случаи известны так же хорошо, как мне: высокородные христианки, которые не могут полностью отрешиться от аристократической гордости, но и не желают ни предать нашу Церковь, заключив брак с язычником своего ранга, ни унизить свое достоинство, сочетавшись с безродным христианином, попадают в положение совершенно безысходное.

Физиономия Ипполита побагровела, и он отрубил с явно преувеличенным озлоблением:

— Церковь не должна признавать иных союзов, кроме тех, что одобрены римским законодательством! Пойти против него значило бы просто-напросто примириться с союзами беззаконными, то есть с блудом!

Калликст кратким строгим взглядом напомнил священнику о сдержанности, потом спросил невозмутимо.

— Ты все высказал, брат Ипполит?

— Нет! Ты прекрасно знаешь, что есть еще один вопрос, в отношении которого я прошу тебя переменить намерения. И этот вопрос куда важнее!

— Да, неотменимость покаяния...

— Блуд, человекоубийство и вероотступничество суть непрощаемые грехи! Вспомни священные для всех нас предписания!

Калликст кивнул и произнес печально:

— Я помню: «Ежели кто совершит одно из этих прегрешений, должен лечь во прах, умерщвляя плоть свою лишениями, а дух скорбью. Искупать свой грех самоистязанием. Соблюдать суровость обихода, печься не о насыщении чрева, а лишь о поддержании жизни. Денно и нощно стенать, взывая к Господу. Распростираться ниц у стоп священнослужителей и преклонять колена перед братьями. Ибо всякий, кто повинен в трех непрощаемых грехах, должен принести покаяние и не чаять прощения ни от кого, кроме одного лишь Господа».

— По-моему, здесь все ясно.

— Один лишь Господь может даровать прощение, — в раздумье повторил новый епископ Рима. — То есть надобно влачить свою жизнь, как постыдную болезнь, уповая па посмертное исцеление. И что же, Ипполит, по-твоему, Назареянин оставил нам такое наследие? Стало быть, церковь должна прозябать в ничтожестве? Ведь недуг одного члена — страдание всех?