Четверо из России (сборник), стр. 41

Оказывается, Николая Арсеньевича вместе со всеми арестованными по делу о поджоге электростанции держали во дворе комендатуры, в каменном сарайчике. Оттуда по ночам людей увозили и расстреливали. Димка сговорился с двумя товарищами отца, которых мне не назвал, и отправился в комендатуру с передачей. Он осторожно вручил дежурному корзинку с провизией. В ней были белые булочки, большой каравай хлеба, две жареные курицы и яйца. Дежурный, конечно, набросился на кур и, пока расправлялся с ними, каравай хлеба взорвался, так как в нем была бомба.

Я с восхищением смотрел на Димку: он уже действует! А мы еще только собираемся.

Целыми днями сидели мы и изучали этот проклятый язык, и я никогда еще не подозревал, что у всех у нас такие огромные способности. Не знаю, что нам помогало — разговорник или страстное желание читать и говорить по-немецки, но только месяца через два мы уже могли кое-как объясняться с немцами.

— Во ист дейн фатер?- спросил я Димку, когда мы устали от зубрежки немецких слов.

— Мейн фатер? — переспросил Димка. — Мейн фатер арбайтет.

Я в изумлении поднял брови. Мы презирали тех, кто шел служить или работать к немцам. Таких людей у нас, не стесняясь, называли шкурами или предателями. И меня поразил спокойный Димкин ответ.

— Как? Он же старый коммунист!

— А ты думаешь, старые коммунисты сидят сейчас без дела? Они все работают… Чтобы скорее изгнать фашистов.

— Что же делает твой отец? — настаивал я.

Но от Димки я так ничего и не узнал. Уже потом он признался, что Кожедубов ушел в партизаны.

А фашисты выходили из себя, видя, что наши люди не хотят на них работать. Только и слышно было по городу: того расстреляли, другого отправили в концлагерь, третий уже писал из Германии — его фашисты силой увезли на работу.

Однажды мама вернулась из деревни, куда ходила менять свои платья на картошку, расстроенная и бледная. Я пристал к ней с расспросами: в чем дело?

— Сынок, — прижала меня мама к груди, — не лучше ли будет, если вы с Левой уйдете в деревню? Я уже договорилась с одним очень хорошим человеком…

— Чтобы меня укрывали от фашистов? — обиделся я. — Никогда этого не будет!

И вот случилось непоправимое. Настал день, когда к нам пришли двое: немец и их «переводчик» Мурашов.

Они велели мне и Левке немедленно собираться. Мы хотели удрать, но около подъезда нас поджидала машина.

На станции творилось что-то невероятное. Немцы оттесняли всех провожающих за железную решетку, которой был обнесен вокзал. Стонущая, плачущая толпа нажимала на нее с такой силой, что, казалось, решетка не выдержит и рухнет. Я все глядел туда, ожидая, что придет мама. Но только после второго звонка вдруг увидел ее, рванулся и побежал.

Она протягивала мне сквозь железные прутья свои маленькие холодные руки:

— Не плачь, сынок! Береги себя!

Я испугался за маму. Губы, щеки, каждая морщинка на ее лице вздрагивали, но глаза были сухими.

— Мама, мы все равно убежим…

— Будь осторожен, сынок!

Меня с силой оторвали от решетки. Немец, подгоняя прикладом, заставил убраться всех в вагон.

Прозвучал сигнал отправления, под крики, плач и стоны собравшихся троих мальчишек угоняли на запад.

— Вот и встали мы на Тропу… Только пятками наперед! — сказал Левка, и в темноте вагона трудно было понять, смеется он или плачет.

НЕВОЛЬНИКИ

Настал, настал суровый час,

Для Родины моей, -

Молитесь, женщины, за нас, -

За ваших сыновей.

М. Исаковский. «Песня о Родине»

Нас везли куда-то уже пятые или шестые сутки. Поезд подолгу стоял на станциях, потом раздавался громкий стук буферов, рывок — и вагон медленно, со скрипом и визгом, снова начинал двигаться. Где мы ехали, никто объяснить не мог; мимо больших станций поезд проходил не останавливаясь, а названия мелких ничего нам не говорили.

Своих продуктов у нас давно не было, и приходилось дважды в день становиться в очередь, чтобы получить полкружки какой-то темной бурды, которую приносили два дюжих краснощеких немца.

Они сразу начинали кричать:

— Нун, шнелль! Эрфассен им флюге! Шнелль, шнелль!

Мы все голодали, но особенно тяжело приходилось Левке. На него было страшно смотреть. Бледный, с синими губами, он тяжело ворочал черными глазищами, и его огромные уши казались еще больше. Ему никогда не хватало баланды, и часто мы с Димкой отдавали Левке свой паек.

Однажды, когда в кружку плеснули чуть-чуть тепловатой жидкости, Большое Ухо возмутился и закричал:

— Филь цу вениг! Цухабе!

Фашиста поразило, что какой-то русский мальчишка говорит с ним по-немецки, он осклабился, зачерпнул полную поварешку и плеснул Левке прямо в лицо:

— Да хает ду, руcсише швайн!

Левка склонился, утираясь рукавом, и, когда разогнулся, я увидел на его лице слезы.

— Иди, Любаша! Может, тебя не оплеснет, — повернулся Левка к небольшой женщине с красивыми голубыми глазами.

Женщина тоже стояла в очереди. Все пассажиры звали ее Любашей. Когда Любаша впервые появилась в вагоне, мы заметили в ее руках два больших свертка. Уже в дороге она развязала пестрый узел, и мы увидели в нем крошечного ребенка, который немедленно стал плакать тоненьким голоском. Женщина схватила ребенка на руки, быстро дала грудь.

Все с изумлением смотрели на нее. Какой-то пожилой колхозник, у которого на правой руке не было пальцев, спросил:

— А как же ты пронесла ребенка?

— Я его маком накормила. Он и спал до самого вагона. Хорошо, хоть Андреевна надоумила.

— Хорошо-то хорошо, — проговорил колхозник и осекся.

— А что? — тревожно спросила Любаша.

— Да так… Трудно тебе с ним будет…

— А без сыночка мне еще тяжелее. Совсем невмоготу было бы.

Как уж женщина прятала ребенка, когда в вагон входили немцы, трудно сказать. Но на третий или четвертый день у нее исчезло молоко. Мальчик заливался плачем. Наконец, не выдержав, под мелким холодным дождем Любаша стала в очередь, чтобы получить побольше пойла. Изможденный ребенок спал у нее на руках. Протянув немцам кружку, Любаша стала просить их дать хоть немного на долю сынишки.

Немцы весело переглянулись и заржали.

— Герр комендант, герр комендант! — крикнули они коменданта поезда.

Подошел поджарый, сухой, как вобла, комендант. Увидев, в чем дело, провизжал:

— Грудной младенец? Откуда ты взяла его?

Не долго думая, он схватил ребенка и ударил об угол вагона. Любаша взвизгнула и, как разъяренная тигрица, вцепилась в горло коменданта. Наши «кормильцы» бросились к ней, послышался выстрел, и Любаша, мертвая, повалилась на землю.

— По вагонам! — скомандовал комендант, поднимая вверх пистолет.

Паровоз рванул, раздался стук буферов, вагон снова начал отстукивать долгие километры скорбного пути.

— Димка, подсади! — крикнул Левка.

Мне стало страшно. В Левкиных глазах пылала сейчас такая ненависть, что, кажется, поднеси к ним спичку — она вспыхнет! И куда девалась добродушная Левкина смешинка, к которой я так привык?

— Давайте учить немецкий! — вдруг произнес Левка таким голосом, будто хотел выговорить: — Давайте бить фашистов!

Я не упомянул, что мы взяли с собой из дому все учебники по немецкому, а также разговорник.

Мы все время учили чужие слова и целые предложения, так что в нашем углу больше слышалось немецких слов, чем русских. Мы уже почти свободно понимали, о чем говорят между собой немецкие солдаты и что кричат за стенами вагона железнодорожные служащие.

Димка, видно, правильно воспринял Левкины слова, потому что спросил:

— Как будет по-немецки «мщение»?

Я полистал словарь и после слов «мчать», «мшистый» нашел «мщение». По-немецки это слово произносится «ди рахе».

— Их вилль мейне рахе кюлен, — шепотом, как клятву, проговорил Димка.

Но как «удовлетворить жажду мести», ни я, ни Димка не знали. Сбежать к партизанам? Попробуй, сбеги, когда на каждом полустанке тебя окружают со всех сторон часовые с собаками! Дважды впереди поезда партизаны рвали полотно, мы бросались к дверям, стучали, но ничего не получилось. Спустя несколько часов немцы все восстанавливали, и поезд двигался дальше.