Солдатами не рождаются, стр. 27

– Достань из чемодана сверток. Сообрази, а потом меня позови.

Мальчик кивнул, достал сверток и вышел из комнаты.

Серпилин остался один, закурил и несколько раз прошелся по комнате. Потом открыл дверку полупустого шкафа и пальцем, словно по клавишам, провел по нескольким висевшим на плечиках платьям.

Вещи, вещи… Не так уж и много их. Но что с ними делать? Куда их девать? Хорошо, что он улетает утром и неизвестно, когда попадет теперь в эту комнату. А вещи… Что ж. Может, отдать их, с глаз долой, соседке? Пожалуй, обидится… Хотя почему обидится? Продаст на базаре да купит что-нибудь сыну. Вон у него валенки латаные. Пусть валенки ему купит. Так и скажу…

Он вспомнил, что уже не увидит соседку, сел за стол и сразу, чтобы потом не забыть, написал короткую записку.

– Можно чай пить, – сказал через дверь мальчик.

– На-ка, записку отдай завтра матери, а то я уже не увижу ее, завтра улетаю, – выйдя к нему, сказал Серпилин и пошел вместе с мальчиком на кухню.

Птицын, оказывается, постарался, а мальчик разложил все на столе, хотя из деликатности ничего не нарезал и не открыл. Три банки мясных консервов, круг копченой колбасы, большой кусок сыра, кирпич хлеба – целый паек! И бутылка водки «тархун» – черт его знает откуда взялся этот «тархун», до войны о нем и не слышал никто.

– Ну, водки мы с тобой, пожалуй, пить не будем, а, Григорий?

Мальчик впервые улыбнулся.

– Нож у тебя есть?

– Вот, – подал мальчик нож.

Серпилин отрезал несколько толстых кусков колбасы и сыра, потом подвинул мальчику банку консервов: «Давай открывай», – а сам стал разливать по стаканам чай.

– Вы на Донском?

Серпилин кивнул.

– А где? Южнее или севернее Сталинграда?

– Северо-западнее.

– Не про ваши войска сегодня в сводке?

– Где?

– Сейчас принесу.

Мальчик сбегал в комнату и принес газету.

Серпилин надел очки и стал смотреть вчерашнее сообщение Информбюро. В нем среди прочего один абзац был посвящен позавчерашнему ночному взятию Бугра. Не были названы ни пункт, ни часть, но подробности не оставляли сомнений: речь шла о Бугре.

Не обошлись без неточностей: написали, что во время взятия высоты подбито и захвачено семь немецких танков. Нельзя сказать, что это неправда, но и правдой тоже не назовешь. Немецкие танки позавчера никто не подбивал, потому что они были подбиты гораздо раньше и немцы уже давно приспособили их под неподвижные огневые точки. Верно только, что их семь и что место, где они стоят, теперь захвачено нами.

Серпилин усмехнулся и сказал мальчику, что тут действительно описан бой, в котором участвовала его дивизия.

– А у вас гвардейская дивизия?

– Пока нет, – сказал Серпилин.

– У отца была гвардейская. Маме гвардейский значок отца отдали.

У мальчика было напряженное, нервное лицо.

– Я, когда с матерью там был, просил, чтобы меня в дивизии оставили, но они сказали, что ни в коем случае нельзя. Это правда?

Он спросил так, что нельзя было соврать, да Серпилин и не считал нужным это сделать.

– Видишь ли, какое дело, – сказал он. – Если бы я вступил после твоего отца в командование его дивизией и если бы ты попросил взять тебя, я бы тебе не отказал, но поставил бы условие: вернись домой вместе с матерью, пробудь с ней полгода, пока она хоть немного успокоится, закончи седьмой класс, а потом пиши рапорт.

– А если они и тогда не возьмут?

– Тогда напиши мне, я тебя возьму. Принеси тетрадь, запишу мой адрес.

Мальчик быстро вышел и принес общую тетрадь, раскрытую на чистой странице.

Серпилин крупно написал в ней номер своей полевой почты и, вспомнив об, очевидно, предстоявшем ему назначении, сказал:

– Если переменю номер, сообщу.

Сказал – и почувствовал, что мальчик поверил ему. И правильно сделал, что поверил.

– А как сейчас дела у вас под Сталинградом?

– Дела неплохие, а в недолгом времени, думаю, станут хорошими.

– Но ведь вы их совсем там окружили?

– Совсем.

– И уже давно?

– Порядочно. Скоро полтора месяца.

– Так почему же?.. – По глазам мальчика было видно, как ему не терпелось поскорей уничтожить всю сидевшую в Сталинграде немецкую армию. – Ведь они там совсем уже на пятачке.

Серпилин усмехнулся, мысленно представив себе этот «пятачок», который и до сих пор еще был размером в четыре Москвы.

«Пятачок»!.. На каждый метр этого «пятачка» придется еще сбрасывать килограммы и килограммы железа и все равно потом доплачивать сверх железа кровью. Ничего себе «пятачок»! Этот говорит так по детскому недомыслию, ему простительно. Но есть и взрослые люди, до сих пор не понимающие, сколько солдатских могил приходится на каждый шаг войны».

– А тебе хочется, чтоб все раз-два – и готово? Самому хотелось бы, да редко бывает!

– А почему?

– Если приедешь ко мне, увидишь почему. Будильник есть?

– Есть.

– А когда встаешь?

– В полседьмого.

– Как проснешься, разбуди меня. Боюсь проспать. Давно уже толком не спал.

Серпилин потянулся и с недоверием к самому себе почувствовал, что ему наконец-то хочется спать. Всего час назад ему казалось, что этого никогда не будет.

– Разбудишь, попьем чаю и поедем по своим делам: ты – к себе в школу, а я – к себе в дивизию.

– А слово мне даете? – вдруг спросил мальчик, имея в виду обещание Серпилина, и глаза у него стали ожидающими, возбужденными.

– Я слов никогда и никаких не давал и не даю, за исключением присяги, – серьезно сказал Серпилин. – Но если говорю: сделаю, – делаю. А если сомневаюсь, сделаю ли, молчу. И тебе так советую. Харчи до утра газетой прикрой…

Он пошел к себе в комнату, но вспомнил о предстоящем звонке Ивана Алексеевича.

– Когда ляжешь? – крикнул он, открыв дверь.

– Поздно. Мне еще уроки надо готовить.

– Если крепко засну, не услышу, как по телефону будут звонить, разбуди!

Так и оставив дверь в коридор открытой, снял гимнастерку, повесил на стул ремень с пистолетом, стащил сапоги и, накрывшись сразу и шинелью и полушубком, обессиленно уткнулся головой в подушку.

7

Серпилин проснулся, сквозь сон почувствовал чье-то присутствие. Еще не открывая глаз, стряхнул с себя полушубок, опустил на пол ноги, потом открыл глаза и увидел стоявшего в открытых дверях сына. Сын был в шинели и ушанке, рядом с ним стоял Гриша.

– Товарищ генерал, к вам, – коротко, словно он уже был на фронте, сказал мальчик.

– Хорошо, иди. – Серпилин натянул на ноги стоявшие на полу холодные сапоги и, не подымая головы, сказал сыну: – Что стоишь? Раздевайся.

Пока сын раздевался в передней, Серпилин надел гимнастерку, но пояса с кобурой надевать не стал: тело ломило тяжелой усталостью от прерванного сна; накинул на плечи полушубок и сел за стол, облокотившись и растирая руками лицо.

– Садись. – Он все еще не глядел на сына, потом еще раз потер лицо руками, сцепил их, бросил перед собой на стол и спросил: – Ну, что скажешь?

Он смотрел на красивое, обветренное лицо сына, на его начинавший стареть лоб с чуть заметными залысинами, на волевой подбородок с резкой поперечной чертой, смотрел и думал: какими иногда обманчивыми оказываются на войне эти волевые лица, когда их берет в свою пятерню страх, берет, выжимает и делает неузнаваемыми – белыми, творожными…

Почему это лицо, так похожее на лицо матери, в то же время не напоминало о ней? Наверное, потому, что на этом лице не было ее глаз. У нее были упрямые глаза, смотревшие глубоко изнутри и как бы вечно старавшиеся до конца договорить все, чего нельзя было сказать словами. А у этого сидевшего напротив него капитана автомобильных войск неподвижные серые глаза были как две заслонки, не хотевшие пускать туда, внутрь себя, чего-то, чего они боялись. Серпилин вдруг подумал, что есть глаза, которые дают, есть глаза, которые берут, и есть глаза, которые не пускают.

– Не смотри на меня так, – лучше скажи, чтоб ушел. – Голос сына дрогнул. – Ты смотришь так, будто я виноват в том, что случилось с матерью… А я пришел к ней…