Воля и власть, стр. 88

А потом – потом все остальное доделывают доезжачие и псари. Оттаскивают от туши скулящих псов, связывают лапы зверя и подымают тушу на пружинящей жерди, которую понесут холопы на плечах либо укрепят в ременной беседке меж двух конских спин, дабы так довезти до дому. Мелкую дичь, и даже пушистую рыжую лису, лесную красавицу, укрепят на седле, чтобы видно было, что охотник не пустой возвращается с поля. И, конечно, по чарке хмельного подносят загонщикам, доезжачим и псарям, а те порою и «Славу» споют господину. И тут хмурое до того небо раскроет глубокую осеннюю синеву и солнечным золотом обрызнет пестроцветные пажити и оранжевое великолепие осенних рощ. А воздух! Несравнимый ни с чем воздух осени! Где и запах вянущих трав, и аромат хвои, и грибная прель, и пьянящий душу запах далеких земель, сказочных стран, распростертых там, за морями, за лесами, за краем неба, по которому текут волнистые облака, да с далеким трубным криком тянут и тянут на юг вереницы гусиных и журавлиных стай, пролетают лебеди, сказочные птицы темных преданий далекой, чудской еще, языческой старины… И хочется туда, за окоем, в земли незнаемые, подалее от споров и ссор, от княжеских усобиц и боярской спеси, от всего того, что мельчит и принижает то высокое, что дано нам Всевышним один-единственный раз, и имя которому – жизнь!

По дороге домой, усталые и радостные, они ехали рядом, и Соня невзначай прошала: «Юрко все еще в Галиче?» Василий кивнул рассеянно и охмурел ликом. Повседневность, с ее суетой и заботами, вновь вступала в свои права.

А во владычной книжарне в эту пору, лишь вдыхая временем прохладный ветер, врывающийся в отверстые окошка, да посматривая туда, где ходят люди, скрипят телеги, где возвращается с полеванья княжая охота, – согласно скрипят перья. Старые и молодые писцы, склонясь над харатьями, переписывают полууставом речения великих мужей древности, готовят «Уставы», «Октоихи», «Минеи» и напрестольные «Евангелия» для вновь воздвигаемых церквей, и молодой отрок Сергей, младший сын Ивана Никитича Федорова, уже который раз чешет писалом у себя в голове, борясь с греческим текстом Дамаскина. Тихо. Сам Фотий обходит ряды писцов, заглядывая в работу, по временам делая замечания. Около Сергея останавливает с улыбкой, потом берет вощаницы, отбирает писало у отрока и чертит, выдавливая, несколько слов по-гречески. «Так! – говорит, кладя то и другое на столешню. – Ты не старайся передать каждое слово, но переводи смысл речения!» Юноша покрывается лихорадочным румянцем, лицо в бисеринках пота, руки дрожат. Он боится, что у него отберут работу, но Фотий успокаивает его мановением длани и движется далее, слегка улыбаясь. Отец этого юноши, дельный даньщик и храбрый воин. А сын будет толковым писцом и знатцом греческой молви. Покойный Киприан не зря приблизил юношу к себе!

Фотий вздыхает. Ему ведомы княжеские заботы. Он уже принимал новогородского владыку Ивана, он такожде, как и Василий, обеспокоен тем, что творится в Орде и в Литве, но он уже никуда не собирается уезжать отсюда, – не отдавая себе отчета, полюбил, прикипел к этой земле и к ее людям, таким разным и таким еще юным и живым!

Глава 41

И снова Василий сидит в юрте у своего тестя (а когда-то своего дружинника!) Керима, и тот не знает, как принять, как угостить дорогого гостя, сейчас ставшего киличеем у самого московского великого князя. Керим не очень понимает, какую должность занимает его бывший командир, да и не хочет понимать! Он доволен, весел. Едят жареную на вертеле баранину, пьют кумыс. Керим расспрашивает, как дочь, радуется рождению внука, горюет, что «Васка» не приехал с женою и сыном на погляд, но понимает, что тот служилый человек и приехал по посольскому делу.

К дастархану собралась вся семья и ближники. Женщины выглядывают из-за мужских спин, всем охота поглядеть на дорогого гостя. Расспрашивают, как там Кевсарья? Не скучает ли среди чужих, да выучилась ли баять по-русски? Вопросов море. Василий уже роздал подарки родне, уже посетовали слегка на новый переворот в Орде, промолчали про Едигея – то не для праздных ушей. Одно только спрошено: жив? Цел? В Хорезме? Темир-хан затеял войну с Едигеем, и мало кто верит, что он одолеет в этой войне. Ну и ладно! Ханы меняются в Орде так быстро, что не запомнишь и имен. Давеча набегал Зелени-Салтан, отогнал стада, пограбил кочевья на Дону – обошлось. Керим выпил русского меда, у него кружится голова, он дурашливо усмехается, обнимает Василия:

– Бери Юлдуз! Сестра Кевсарьи, бери! Будут сестры, не будет споров в семье!

– У нас так нельзя! – вздыхает Василий. – По нашей вере – одна жена!

– Плохой вера! Две жены помогать один другой! – Керим путает русские и татарские слова, крутит головой: – Русский поп – жадный поп! Две жены: одна варит шурпу, вторая нянчит детей! Бери две сестры! Бери Юлдуз! Отдаю!

– Нельзя, Керим! И веру нашу не ругай, обижаешь меня!

– Я тебя, сотник, не обидел! – Керим спьяну лезет в спор. – Я всегда знал, ты носишь на шее крест, и никому не говорил! Вот! Я твоего Бога не обидел!

Василий, успокаивая, кладет ему руку на плечо:

– Утихни, Керим! – говорит мягко и строго. И Керим стихает, плачет, утирая слезы:

– Кевсарью не привез, вот! Хотел внука посмотреть! Когда теперь привезешь?

Тут уж и все начинают утешать Керима. Василий вновь наливает ему хмельного меда: скорей уснет! Мед – Лутонин подарок. Здесь, в Орде, такой напиток пьют только эмиры, да и то не все.

Звучит курай, гости слушают, Керим пробует подпеть музыканту, но не попадает в лад, голова падает на грудь, засыпает…

Василий остается ночевать в юрте, ложится рядом с Керимом. Глубокою ночью чувствует на своей щеке осторожное прикосновение прохладных девичьих пальцев: Юлдуз! Он берет ее узкую ладонь, подносит к лицу, целует. Говорит тихо, по-татарски: «Нельзя, Юлдуз! Не можно. Наша вера не велит!» – «Так возьми!» – тихим, жарким шепотом возражает она. – «Нельзя!» – Василий слегка отталкивает девушку от себя. – «Спи!» А самому жаль. Эх, остался бы в Орде, жил бы в юрте с двумя женами, сестрами… И никогда не увидеть Лутоню? Нет! От Родины, как от судьбы, не уйти!

Он еще слушает, ему кажется, что отвергнутая Юлдуз плачет, и он едва удерживается, чтобы не позвать ее к себе, но не можно. Как привезти на Русь? Как объяснить всем родичам, сябрам, соседям да и попу, да и своему боярину, наконец… Никак не объяснишь! Семейные навычаи – самые строгие у любого племени, у любого языка. Можно то, что можно, что разрешено традицией, исключений не бывает. Не венчают с двумя, что на Руси, что в латинах! Он долго думает, вздыхает, – наконец, поворачивается в кошмах лицом к Кериму и засыпает все с тем же смутным сожалением и думой об отвергнутой им девушке.

* * *

Василий выходил из ворот русского подворья, когда послышался приближающийся издалека шум, подобный шуму крупного ливня, барабанящего по листве дерев. Но здесь, в Орде? Впрочем, очень скоро понял, что это топот конницы, и не тот топот, когда гонят табун лошадей, а злой, настойчивый, частый и, уже не обманываясь, побежал вдоль прутяной изгорожи, за которой волновалось плотно сбитое стадо овец, пригнанных на продажу, ища, где спрятаться? Ибо уже понял все, и даже прикинул, кто! Наверняка Зелени-Салтан! (Как и оказалось впоследствии.) Дело решали мгновения: перемахнуть через изгородь, упасть на землю, хоронясь среди овец, затылком слушая нахлынувший ливень, посвист, ржанье и гортанные крики воинов. Он змеей отползал все далее и далее, ища, как бы приблизить к русскому подворью? Эти ведь не будут и спрашивать, а попросту смахнут голову с плеч! Пришлось попетлять по заулкам, поминутно слыша шум битвы, лязг оружия и жуткие крики убиваемых. «Уцелел ли Керим?» – одна была мысль, и ради того, чтобы узнать судьбу друга, до вечера вплоть совался Василий туда и сюда, перебегал, прячась за дувалами, сжимая саблю в мокрой напряженной руке. Без коня, без сотни воинов за спиной чувствовал себя Василий словно раздетый. Подворье, куда он добрался-таки к вечеру, было разорено. Ханский двор разорен тоже. Тут ему попался встречь какой-то невероятно тощий оборванец, старик, заросший бородою от глаз до пояса, в каких-то пахнущих могилой ремках и, узнав русского, почти пал перед ним на колени: «Спаси! Из ямы сбежал! Третий год!» То был, как потом выяснил Василий, двинский воевода Анфал Никитин. Взятый в полон, он год просидел в земляной яме, потом его зачем-то прислали в Казань, из Казани в Сарай, но и тут ему светила та же земляная тюрьма. Он несколько раз пытался бежать. Ловили, били. С каждым разом становило только хуже. До сих пор помнит, как к нему проник один из верных сподвижников, Васек Ноздря. Позвал: «Воевода!» Ползком долез до ямы, хриплым шепотом повестил: «Ночью придем тя свободить!» Ох, как ждал он, Анфал, этой ночи! Как надеялся на Васька Ноздрю! Но все пошло не так, и только донесся короткий шум свалки. А утром его подняли из ямы, провели, показавши три трупа с отверстым взором, и в крайнем узрел он Васю Ноздрю. «Узнаешь?» – вопросили. Почто постиг, что надо отвергнуть (и тем спас себе голову), помавал отрицательно головою: «Нет! – высказал. – Може, и встречал когда! Многих видал, не упомнишь враз-то!»