Ветер времени, стр. 124

Возчики кинулись вилами откидывать, спасая, незатлевшее сено, бестолково нагружать его вновь на возы, немилосердно тыча остриями вил вправо и влево, так что боярский конь старшого литвина, коему угодили вилами в пах, взвился на дыбы, уронив седока на землю. Брань, вопль, визгливые голоса невесть отколь взявшихся женок…

В это время Никита, уже опустив в яму веревку с петлей на конце, кричал, неслышный в общем гаме:

– Цепляй, владыко, это я, цепляй скорее!

А Алексий, веря и не веря, все не мог по-годному натянуть на себя петлю, пока опомнившийся Станька не продел его, взявши под мышки, после чего владыка, поднятый в шестеро рук, взмыл вверх, исчезнув в едком дыму за краем ямы.

– Теперь ты! Живее там!

– Никита?! – веря и не веря, весь в радостных слезах, кричал Станька снизу, наконец-то углядев схороненного было приятеля и от радости все не попадая в петлю.

– Я, пес твою, скорей! Эх, раззява! – Никита едва сам не спрыгнул в яму, но тут и Станька справился и так же вылетел вон, не успевши прочухаться и понять по-годному, что происходит. На них на обоих напялили возчицкие балахоны, закрывающие человека с головой, и потащили сквозь дым и огонь.

Другие в это же время бросали в телегу соломенную куклу в одежде Алексия и с криком: «Гони!» – вытолкнули ошалелого возницу вон из жарко пылающего костра.

– Владыка, владыка! – поднялся вопль. Вокруг телеги столпились монахи, к ней же рвались вооруженные литовские кмети с саблями наголо, а тем часом двое в балахонах свалились на дно возов, их закидывали сеном и, споро заворачивая коней, отъезжали посторонь.

Литовский гонец, показавшийся вместе с боярами князя Федора, опоздал всего лишь на полчаса.

Уже весело пылала кровля поруба, уже телегу с телом соломенного Алексия подводили к дверям настоятельского покоя, заносили, теснясь, «тело» в церковь. Вездесущие бабы уже взаболь подняли вой по покойнику, и покамест разобрались, поняли, что вместо обреченного смерти митрополита перед ними нечто вроде сжигаемой на Масленице Костромы, – возы с остатками сена с заполошным криком: «Пожар!» – уже миновали городские ворота.

Теперь дело решали минуты и удаль коней. Алексия со Станятой извлекли, посадили верхами, для верности привязав к седлам арканами, возы так и бросили на пути загораживать дорогу комонным. И если бы подумал Алексий еще четыре часа назад, что возможет после истомного заключения в яме проскакать без роздыху, пересаживаясь с седла в седло, слишком полтораста верст, – никогда бы и сам себе не поверил!

Литовские кмети дважды нагоняли дружину русичей. Дважды Никита с Матвеем с утробным рычанием водили людей в сумасшедшие сабельные сшибки. И поскольку русичи защищали жизнь страны (ибо уступить тут – значило умереть родине), литва откатывала назад, теряя порубанных людей.

В конце концов им удалось-таки оторваться от погони, запутать следы и тут только вздохнуть, поесть самим и покормить очередных коней. (Подставы были подготовлены московскою дружиною заранее, потому только и ушли от стремительной литовской конницы!) Алексия, едва не замертво, внесли в хату. Сильно поредевшая в сечах дружина собралась вокруг. – Никита сам внес тяжело раненного в последней схватке Матвея. (На лету подхватил падающее тело приятеля и мчал потом, держа перед собою, около тридцати поприщ.) Митрополит открыл глаза, обозрел мужественные лица своих любимых русичей, горячие со скачки, иные в ссадинах и крови, все одинаково заботные, ибо для него, ради него были и эта кровь, и труд ратный, и потери, и медленно улыбнулся иссохшим, провалившимся ртом.

– Не умру! Выдержу! – выговорил он.

Подводить их теперь, спасших его от плена, своею смертию он не мог, не имел права и, значит, должен выжить, выдержать, выстать и доскакать. Он оборотил лицо к боярину, вопросил взором: «Куда?» И тот, до слова поняв вопрошание, отозвался кратко:

– В Смоленск! Инако – никак не мочно! Тебя в сани уложим, владыко, и раненых…

Станька с Никитою, только тут наконец сойдясь воедино, стояли, обнявшись, и плакали, не сдерживая и не скрывая слез.

До спасения было еще очень и очень далеко, и далекая им предстояла дорога – с переправами через реки, с погонями, с ночлегами в кустах и снегу, но они знали, верили, что теперь-то уже не подведут, выдержат, не выдадут врагу ни себя, ни владыку Алексия, который всем им был в эти мгновения как сама жизнь.

VII. Местоблюститель престола

У смоленского епископа, рукоположенного Алексием, оставили тяжелораненых и больных, отдохнули. И все же поезд митрополита владимирского, добравшийся до Можая, являл вид жалкий. Заморенные, обезножевшие кони, мокрые, в клокастой шерсти, с хрипом выдыхавшие воздух из надорванных легких, были страшны. Не лучше выглядели и люди, у которых на почернелых, с выступающими скулами лицах лихорадочно блестели одни лишь глаза. Оборванные, жалкие, одолевшие свой страшный поход, они шатались теперь, словно тени, и, казалось, едва-едва держались в седлах.

Четверка разномастных коней, запряженных гусем в старинный возок (дар епископа смоленского), натужно и вразнобой дергала упряжь, и возок шел неровными рывками, заваливаясь на протаявшем весеннем пути. Уже не доскакать, а доползти до Москвы чаялось изнемогшим путникам.

Боярин, имени коего не сохранила нам история, рядовой можайский боярин, служивший в городовом полку и ничем боле не примечательный, кроме того, что волость его и господский двор стояли при пути и полумертвый поезд митрополита никак не мог проминовать невестимо его двор, – боярин тот любопытства ради посунулся сперва к оконцу, забранному потрескавшей зажелтевшею слюдой, а не разобравши, кто таков на подъезде к терему, вышел, как был, распояской, накинув лишь на плеча опашень, на высокое крыльцо и оттоле узрел подымающееся по угору скорбное шествие. Передовой, шагом подъехав к дому, не слезая с седла, попросил воды.

– Кто таков? – кинул ему с крыльца боярин в те поры, как баба, черпнув ковшом, подавала напиться усталому всмерть, с провалившими щеками ратнику.

– Батьку Алексия везем! – отмолвил тот почти без выражения, севшим от устали голосом. И, обмахнув усы и бороду тыльной стороною руки, тронул было коня.

– Постой, молодец! – крикнул ему вослед боярин и, шатнувшись – не кинуться ли в горницы сперва? – махнул рукою и сбежал с крыльца.

– Кого ни та?! – вытягивая шею, прокричал он в голос, с провизгом и, суматошно размахивая рукою, в сползающем распахнутом опашне заспешил следом: – Кого ни та? Владыку? Самого?! Из Киева, што ль?! – И такое торопкое отчаяние прозвенело в голосе, отчаяние и испуг, что ратный неволею придержал коня. Раздвинул серые губы почти в улыбке:

– Дак уж не иново ково!

– Постой! Постой! – кричал, косолапо, вперевалку бежа за конем, боярин и, задышливо достигнув, ухватил повод, остановил комонного. – Убегом али как?

– Убегом! – возразил ратник, сожидая, что же воспоследует теперь.

– Дак ты, тово, ко мне, ко мне пожалуй! – торопливо, таща за повод лошадь ратника, поспешал боярин. Уже подскакивали слуги. Один поднял уроненный опашень боярина, накинул тому на плечи… – Сысой! Деряба! Гридя Сапог! – возвысил зык боярин, обретя силу в голосе и господскую стать. – Проводи! Кормить! Живо!

А сам с дворским тем же косолапым медвежьим пробегом порысил встречу владычного поезда.

Уже боярыня, на ходу застегивая коротель, вышла на красное крыльцо, уже выскочили ключник со старостой и огустело народом пустынное досель околодворье, и уже ловили под уздцы, заворачивали на двор боярский заморенных верховых коней. Меж тем как сам, на колени повалясь и шапку сорвавши с головы, лобызал сейчас, весь в радостных слезах, сухую руку Алексия.

Возок митрополита едва не на руках внесли во двор боярина, а самого Алексия уже и точно на руках боярин с дворским заносили едва ли не бегом в хоромы, в чистую гостевую горницу.

И на настойчивые покоры Алексия – ночевать-де недосуг – боярин токмо отмотнул головою, выдохнув: