Четыре дня бедного человека, стр. 4

Глава 2

Его разбудило солнце — оно светило прямо в лицо.

Даже не разлепив веки, Франсуа уже знал, что время позднее, как знал, когда еще только начинал брести по замусоренной равнине сна, что ничего хорошего на той стороне, после пробуждения, его не ждет. Первый, быстрый и смущенный, взгляд он бросил на постель сына (с тех пор, как Жермена легла в больницу, они с Бобом спят в одной комнате), и яркое пятно смятых простыней поразило его, как упрек. Боб встал и, конечно, ушел; все окна и двери открыты, но квартира зияет пустотой. В воздухе еще витает слабый аромат какао.

Большие часы над лавкой Пашона показывают десять минут одиннадцатого. Сейчас Франсуа должен был бы сидеть, как обещал, в вестибюле больницы у справочного окна, ожидая результата операции, и оттого, что он не выполнил обещания, ему стало еще тягостней.

В кухне на столе чашка из-под какао, яичная рюмка с выеденным яйцом, а рядом вырванный из тетрадки листок, на котором сын нацарапал: «Я пошел к товарищу».

Франсуа смутно помнилось, что он просыпался рано утром, когда солнце еще не проникло в ущелье их улицы.

В памяти у него запечатлелась картина: Боб бесшумно одевается, краем глаза следя за отцом, а потом выходит из комнаты, держа в руках башмаки. Может, Франсуа сказал ему, что плохо себя чувствует? И Боб поверил?

Или его разбудил отцовский храп, и он почуял в воздухе запах перегара?

На столе в столовой пустая бутылка, рюмки, окурки.

Все вещи сдвинулись со своих мест, комната утратила привычный облик, рядом с пепельницей раскрытый альбом с медными уголками и фотографии в нем. Франсуа совершенно не соображал, что надо делать. Он стоял в нерешительности и чувствовал себя по-настоящему больным. Подумал, не сварить ли кофе, но при одном виде потеков яичного желтка на белой скорлупе его замутило.

А тут еще отвратительное воспоминание о сне, приснившемся перед самым пробуждением. Он стоит в толпе на каком-то вокзале, держит Боба за руку и сует билет железнодорожнику в форме, ожесточенно с ним споря.

Боб почему-то тянет его назад. Все это крайне нелепо, потому что Франсуа должен сказать железнодорожнику что-то ужасно важное. Люди вокруг смотрят на него с негодованием, он не понимает почему, как вдруг обнаруживает, что совершенно гол.

Да, гол, но это не его нагота. Вот что самое невероятное в этом сне. Он гол, как дядя Леон, брат матери, с которым они иногда виделись в Мелене, когда Франсуа был в возрасте Боба. Юл, как дядя Леон в тот раз в комнате служанки, когда Франсуа подсматривал за ними в замочную скважину. Пожалуй, в ту пору Франсуа был чуть постарше Боба. Лет, наверное, двенадцати.

У рыжего дяди Леона была такая белая кожа, что она казалась неживой. Тело служанки в полумраке чердачной каморки было тоже мертвенно-бледным. Франсуа никогда не думал, что человеческая кожа может отличаться такой резкой белизной и каждый волосок на ней, кажется, вырисован чернилами. Это было невыносимо мерзко. Он видел большие отвислые груди женщины, которая была старше его матери, но главное — черный, как бездна, треугольник внизу живота; воспоминание о нем мучило Франсуа долгие годы, и после этого случая он не мог заставить себя поцеловать дядю Леона и даже взглянуть ему в лицо.

— Придется мне, мой мальчик, оперировать тебя Нет, это говорил не дядя Леон, а Рауль нынче ночью.

Интересное совпадение! Это выражение из словаря их детства, Франсуа его почти забыл. Свое начало оно вело с каникул, которые они всей семьей проводили в Сен-Поре. Вернее сказать, первоисточником его был рабочий при гостинице на берегу Сены. Ходил он всегда в охотничьем костюме, и обязанности его состояли главным образом в подготовке лодок для рыболовов, но иногда хозяйка поручала ему резать кур или кроликов. Тогда у всех на виду он нес в каждой руке по несчастному животному и приговаривал с угрожающей ласковостью:

«Не бойтесь, деточки! Сейчас мы вас оперируем!»

Рауль вспомнил это детское выражение и применил его к брату. Но дело в том, что в детстве Франсуа про себя называл словом оперировать то, что делал тогда дядя Леон со служанкой.

А ведь в больнице сейчас по-настоящему оперируют Жермену…

Да, Рауль оперировал его — так же безжалостно, как тот рабочий из Сен-Пора (его звали Селестен), и так же грязно, как дядя Леон. Рауль выставил его голым, как во сне, но то была не мужская нагота — нездоровая кожа, волосы, срамные части, какие рисуют на стенах общественных уборных. И вот теперь Франсуа не решается даже бросить взгляд на альбом, который так и валяется раскрытым на ореховом столе. Во всем была разлита какая-то нарочитая жестокость, и это напомнило Франсуа его собственное лицо, каким он его видел в иные утра после скверно проведенной ночи в зеркале, освещенном серым полусветом ванной комнаты. И еще — лицо Жермены на больничной койке, запах больницы. Он же обещал быть там, ждать во время операции в вестибюле, но у него не хватает решимости ни одеться, ни даже умыться. И вообще лучше не двигаться, потому что при каждом движении накатывает дурнота.

Было жарко, влажно, с улицы доносились привычные шумы и звуки, но Франсуа безотчетно избегал поворачиваться к окнам, словно из страха встретиться с чьим-то взглядом. Он с наслаждением закрыл бы их и задернул шторы, если бы не опасение, что жильцы напротив заинтересуются, что у него стряслось. Его мучила жажда. Мучило непреодолимое желание выпить.

С отвращением он приник губами к горлышку пустой бутылки и вытряс из нее каплю теплого алкоголя.

Коньяк отдавал пробкой. Отдавал Раулем. Этот душок — пресный и одновременно резкий — никак не мог выветриться из комнаты, несмотря на распахнутые окна и уличные запахи.

«Пованивает семейкой! — ухмыльнулся бы Рауль. — Запашок Лекуэнов, скрестившихся с Найлями, а у тебя еще и с примесью Рюэлей!»

С какой-то глухой яростью, смешанной с ликованием, он всех сваливал в одну кучу. И оперировал — всех разом и поодиночке.

Франсуа не держал на него за это зла. Он просто боялся брата, его приводила в ужас сама мысль, что тот сейчас находится в одном городе с ним — в полукилометре по прямой, в гостинице напротив вокзала Монпарнас.

Должно быть, сейчас Рауль, обливаясь потом, спит тяжелым сном. У него нет никаких проблем. Возможно, вечером он намерен провести второй раунд этой убийственной игры, а весь день будет отсыпаться. До чего он безжалостен! Он лучше самого Франсуа знает его слабые места, хотя они не виделись пятнадцать лет.

— Ты ведь стараешься походить на отца, да?

Отец — единственный человек, единственное, уже совсем смутное, воспоминание, которое Франсуа любой ценой хотел сохранить неприкосновенным. Поэтому он готов был умолять, готов был встать на колени:

— Не трогай хотя бы папу!

Но ничто не могло остановить Рауля, помешать ему представить всех и каждого в том убийственном свете, в каком Франсуа однажды увидел дядю Леона с кухаркой.

— Видишь ли, мой мальчик…

Наверно, Франсуа был уже совершенно пьян, когда вдруг обнаружил в голосе Рауля те же интонации, что и у отца. Это походило на галлюцинацию — слышать отцовский голос и видеть перед собой желчного, опухшего от пьянства толстяка с поредевшими волосами и мохнатыми руками, которые высовывались из закатанных рукавов. Никогда прежде не бывавший в этом доме, он нашел в секретере альбом. Видимо, пока Боб бегал по улицам в поисках отца, он все тут бесцеремонно перерыл. И ничуть этого не скрывал. Напротив, с каким-то радостным удовлетворением выложил альбом на видное место.

— Видишь ли, мой мальчик, разница между тобой и папой в том, что папа в это не верил.

— Во что?

— Да во все это! — И Рауль ткнул пальцем в первую страницу альбома, где, как бы отмечая начало их эры, красовались фотографии двух супружеских пар — деда и бабушки Лекуэн и деда и бабушки Найль.

Но почему у мужчин такие похожие усы, бакенбарды, одинаковые черные галстуки с высоким узлом, а у женщин совершенно неотличимые рукава с буфами? Обеим парам, когда они фотографировались, было около тридцати. Они еще не были знакомы и даже представить не могли, что соединятся на одной странице семейного альбома. Однако в них было такое сходство, что, впервые обнаружив его, Франсуа опешил.