Святая Русь. Книга 1, стр. 38

Он идет ровным прогонистым шагом, надвинув на лоб до глаз свой суконный монашеский куколь. Усы и борода у него в инее, и глаза, разгоревшиеся на холоде, остро и весело смотрят, щурясь, вперед, сквозь редкую завесу порхающих в воздухе снежинок. Он привычно, не затрудняя движения, крестится на ходу, минуя придорожную часовенку, красиво, чуть пригибаясь, съезжает по накатанной дороге с пригорка, и только сблизи, по крепким морщинам, по легкой седине в светлых рыжеватых волосах, премного потускневших с годами, по осторожным и точным движениям сухого жилистого тела можно догадать, что путник зело не молод. Не молод, но еще в поре бодрой рабочей старости, отнюдь еще не слаб и не ветх деньми.

На подходе к Москве путника встречают. Он кивает, благословляет кого-то, но продолжает идти. Ему хочется (да и привычно так!) заглянуть в Симонову обитель, перемолвить с друзьями, повидать племянника. Но его торопят, и Сергий решает все это содеять на обратном пути. В улицах, где густеет народ, перед ним падают на колени, а в сенях владычного дворца сразу несколько человек, клириков и служек, кидаются помочь ему снять лыжи, принять торбу странника, дорожный вотол из грубого сероваляного сукна и посох, употребляемый им в дороге вместо лыжной клюки.

В днешней встрече заметны особые почтение и поспешливость, не виданные им ранее, и Сергий, почти угадавший, почто созван Алексием, укрепляется в своих предчувствиях.

Ему предлагают отдохнуть, ведут в трапезную. Ему намекают, что и князь Дмитрий ждет благословения преподобного. Сергий кивает. Он собран, хотя слегка улыбается, и тогда его худощавое лицо становится похожим на лицо мудрого волка, и взгляд, загадочно-далекий, остраненный, настолько непереносен и всеведущ, что келейник, взглядывая, тотчас тупится и опускает чело, поминая разом все свои не токмо грехи, но и греховные помышления.

Леонтий встречает радонежского игумена на верхних сенях.

— Владыко ждет! — отвечает негромко на немой вопрос Сергия и тотчас, принявши благословение старца, пропускает его перед собою. Что это? Или общее восторженное почтение москвичей так завораживает всякого, но и Леонтию почти страшно сейчас находиться рядом со знакомым издавна игуменом, страшно ощущать незримые токи, исходящие от него, и он неволею вспоминает ту самую самаритянку, которая прикоснулась сзади к одежде Учителя Истины, забравши себе частицу его духовной силы.

И вот они вдвоем и одни. Оба стоят на коленях перед божницею и молятся. Алексий волнуется, Сергий сдержанно-спокоен. Алексий никак не может сосредоточить себя на святых словах, ибо от Сергия исходит нечто, словно бы отталкивающее его, троицкий игумен весь — словно круглый камень в потоке чужой воли, мимо которого с пеной и брызгами пролетает, бессильная сдвинуть его, стремительная вода человеческого желания.

Наконец встают. Алексий еще досказывает слова молитвы, гневая и приуготовляя себя к долгому спору. Он начинает не вдруг, глаголет витиевато, украсами, вдруг умолкает; просто и тихо, скорбно говорит об угасании сил; о том, что у князя — Митяй, что это страшно, ежели животное, плотяное, чревное начало возобладает в русской церкви. Тогда — всему конец! Сергий глядит светло, с верою, и образ Митяя сникает, гаснет пред этим бестрепетным мудрым взором, уходит куда-то вбок. Алексий наконец не выдерживает, говорит грубо и прямо, что волен назначить восприемника себе, что уже говорил с князем, что Сергию достоит принять новый крест на рамена своя и свершить новый подвиг во славу родимой земли и к вящему торжеству церкви божьей. Что он, Алексий, содеивает Сергия епископом, в знак чего просит его немедленно, тотчас принять золотой крест с парамандом и надеть на себя. Но Сергий с мягкою твердостью отводит властную руку Алексия:

— Аз недостоин сего! От юности своея не был я златоносцем! — говорит он.

Алексий волнуется, исчисляет достоинства Сергия, волю страны, хотение князя, смутные события в Константинополе, опасность от латинов, наскоки Киприана и князев гнев противу Филофеева ставленника… Живописует опасность со стороны Литвы, грозную, едва отодвинутую, но и доднесь нависающую над страной. Наконец начинает, совсем не сдержавшись уже, упрекать Сергия в гордыне, требует смирения и послушания.

Сергий улыбается молча, едва заметно, натягивая сухую кожу щек. Он не был смиренен никогда! Хотя и смиряет себя вседневно. Быть может, в этой борьбе и состоит главный искус монашеской жизни?

— Владыко! — возражает он Алексию. — Пойми! Сказано: «Царство мое не от мира сего!» Я инок. Ты баешь: князева воля! Но князь Митрий не престанет быти князем московским никогда, игумен же Сергий престанет в ином облике быти тем, что он есть ныне и чем должен быть по велению Божию!

— Ты высокого боярского рода! — говорит Алексий с упреком и вдруг краснеет, розовеет точнее, опуская чело. Ему стыдно сказанного. Игумен Сергий уже давно возвысился над любым мирским званием, доступным смертному… Но он вновь настаивает, говорит страстно и горько, умоляет, убеждает, грозит…

Не берусь передавать словами его речь в этот час решения судеб страны и церкви московской. Пошла ли бы иначе судьба нашей земли? Или прав был преподобный, отрекаясь вослед Христу от власти и славы мирской? Наверное, прав, как бывал прав во всяком решении своем.

— Владыко, — отвечает он Алексию. — Егда хощешь того, я уйду в иную пустынь, в иную страну, скроюсь от мира вовсе, но не понуждай мя к служению сему! Довольно и того, что принудил быти игуменом!

И Алексий вскипает. Ведь тогда, прежде, сумел, согласил он Сергия!

Неужели не возможет теперь?! Он просит, молит, настаивает:

— Сыне! На тебя, в руце твоя, могу и хочу передати судьбу Святой Руси! Святой! Внемлешь ли ты, Сергие?! Никто, кроме тебя, не подымет, не примет и не понесет сей груз на раменах своих! Я создал власть, да! Но духовную, высшую всякой власти земной основу Святой Руси, Руси Московской, кто довершит, кто увенчает, сохранит и спасет, ежели не будет тебя? Кто?

Скажи! Я стану на колени пред тобою, и вся земля, весь язык станет со мной! Пусть раз, раз в истории, в веках, в слепительном сне земном, в юдоли скорби и мук проблеснет и просветит зримое царство Божие на земле — святой муж на высшем престоле церковном! Сергий, умоляю тебя!

И старый митрополит в самом деле сползает с кресла, становясь на колени пред неподвластным его воле игуменом.

— Встань, Алексие! — тихо говорит Сергий. — Аз есмь! И большего не надобно мне! И тебе, и никому другому не надобно! Речено бо есть: царство Божие внутри нас! Прости мя, брат мой, но я не могу принять сей дар из рук твоих. Недостоин есмь! Чуждое это мне, и не в меру мою сей крест! Прости, владыко!

Они молчат. Алексий закрыл лицо руками и плачет. Сейчас Сергий уйдет и оставит его одного. Навсегда одного!

— Ужели так плохо на Руси? — прошает он в страшной тишине подступающего одиночества.

— И худшее грядет, — отвечает Сергий, помедлив. — Гордынею исполнена земля!

Алексий вновь, весь издрогнув, закрывает лицо руками. Сергий тихо подымается и уходит, почти не скрипнувши дверью. Последнее, что слышит Алексий, — это тихий звяк положенной на аналой золотой цепочки с дорогим крестом, так и не принятым святым Сергием…

А снег идет. И в сереющих сумерках краткого зимнего дня теряется, исчезает, пропадает вдали маленькая фигурка уходящего в серо-синюю мглу путника на широких охотничьих лыжах.

Глава 12

Неудавшийся «набег» Киприана на Новгород — засылка грамот с требованием принять его как митрополита всея Руси, — столь успешно отбитый Алексием, был досаден болгарину вдвойне. Он не только не получил того, чего хотел, но и Ольгерд, коему Киприан обещал бескровное подчинение Новгорода Великого (сперва митрополии, а там и политической власти литовского великого князя) был «оскорблен дозела», и гнев свой, обыденный, ставший привычным гнев на упрямого русича Алексия теперь перенес на этого «неумеху-ублюдка», «хитроумного грека», «одного из этих патриарших подлецов», «пустозвонного попа» — вот далеко не полный перечень эпитетов, коими награждал заглазно Ольгерд столь понравившегося ему поначалу Филофеева ставленника.