Царь Армадилл (пер. Г. Чхартишвили), стр. 3

В конверт была вложена фотография. Саэки на улице города, разрушенного войной. Читая письмо, я вспомнил, какой бред нес мой приятель в ту пору, когда увлекался ЛСД. Ни черта из этого письма я не понял. Но в строках его была поразительная убежденность. Я чувствовал, что это не просто галлюцинация, есть во всем этом какой-то глубинный смысл.

На Плаксу письмо произвело устрашающее впечатление. Она решила посоветоваться со мной. Плакса уже свыклась с мыслью, что Саэки умер, и не могла отделаться от ощущения, будто получила весточку с того света. Я подтвердил, что это, вне всякого сомнения, почерк моего приятеля, памятный мне с детства, и как мог успокоил Плаксу, не проявлявшую особых признаков радости. «Ты не верила, что он вернется, – сказал я ей, – вот и встреть его как ни в чем не бывало». И пообещал, что роль примирителя возьму на себя.

Но Саэки вновь обманул бедную Плаксу, сыграл с ней жестокую шутку – будто нарочно подстроил. Смерть от случайной пули! Последнее письмо естественным образом превратилось в предсмертное прости-прощай.

Я уж сейчас не помню, испытал ли я потрясение, прочтя в японской газете о гибели Саэки. Помню лишь, что уговаривал себя отнестись к этому известию хладнокровно, без эмоций. По правде говоря, я не ощущал смерть приятеля как нечто реальное. Меня охватило странное, беспокойное чувство – словно все это сон, который я почему-то должен воспринимать как явь. Лицо Саэки на фотокарточке, улыбающееся лицо на фоне развалин, чем-то неуловимо отличалось от так хорошо памятных мне черт. Это, безусловно, был он, теперь похожий на метиса, сына пылкого латиноамериканца и наследницы самурайского рода. И все же это был не он, а что-то или кто-то в облике Саэки. Может быть, тот самый «царь Армадилл», о котором он писал? Армадилл – это, кажется, такое животное, другое его название – броненосец. Млекопитающее, живет в Центральной и Южной Америке. Как же, помню, видел в зоопарке. Довольно нелепое создание, сотворенное природой словно в насмешку. Однако когда такое сожмется в комок, шальной пуле его броню нипочем не пробить. Если бы человеку в ходе эволюции приходилось так же несладко, как броненосцу, шкура на спине у него тоже задубела бы почище любого панциря.

Плакса попросила меня слетать в Никарагуа и привезти урну с прахом – последний долг многолетней дружбы. Моя скорбь, как и сама гибель Саэки, была внеэмоциональной, какой-то высушенной и очень плохо сочеталась с влажным никарагуанским климатом. Прах приятеля – грубоватый глиняный кувшин – мне выдали в муниципалитете городка, расположенного в окрестностях Манагуа. Сразу возвращаться в Нью-Йорк не хотелось. Я решил, что за пару дней ничего с пеплом не сделается, завернул кувшин в полотенце и сунул в чемодан. А сам занялся поисками тех, кто мог знать Саэки.

Я побывал в полиции, на донорских пунктах, обошел бары и гостиницы, показывая всем подряд фотокарточку и пятидолларовую бумажку. Многие помнили Саэки в лицо, но, похоже, никто не знал, чем он тут занимался – им просто не было до него дела. Чего еще можно ожидать от городка, в котором запросто летают «случайные пули». Нашел я, правда, женщину, утверждавшую, что она разок переспала с Саэки. Она работала в баре под названием «Иокогама» официанткой, а заодно и проституткой. К сожалению, ее впечатления от встречи с Саэки, изложенные на ломаном английском, были не слишком обильны: «Сайки? Найс гай. Хиз пенис из вери-вери гуд. Ю ноу? Хиз клевер энд рич. Эври джапанис рич. Ю ноу?» [8].

Вернувшись в Нью-Йорк, я отправил урну с прахом Плаксе. А ночью у моей постели появился Саэки. Он балансировал на невидимом канате, протянутом сквозь пространство. Я лежал и смотрел на него снизу вверх.

– Привет, Симада. Мы оба с тобой сироты. Но я получил свободу раньше, чем ты. Взгляни-ка.

Он ткнул пальцем в пустоту.

Там сгустился туман, и я ничего разглядеть не мог.

– Видишь корабль? На нем плывут сироты. А капитан – наш Спаситель. Мы зовем его царь Армадилл…

Все это, конечно, был сон – бессмысленная цепь ассоциаций, представшая в виде слов Саэки.

II

Через три месяца после смерти Саэки мне стукнуло двадцать семь. Китайский чай начинал мне надоедать. Я занялся плаванием, чтобы сбросить шесть килограммов лишнего жира. Аспирантуру я заканчивал уже в Колумбийском университете, диссертация была готова. Знакомые помогли мне подыскать работу в одном частном японском университете, и я отправился на родину, где не был целых семь лет. Поселился в Токио, стал читать студентам лекции. Я здорово боялся оказаться в культурном вакууме. Семи лет недостаточно, чтобы стать американцем, но за глаза хватит, чтобы превратиться у себя дома в Таро Урасиму [9]. Еще больше опасался я за Миюки. В Нью-Йорке наше содружество функционировало нормально, но сможем ли мы сохранить его в Токио? Это были не пустые страхи. Жена в психологическом, да и в физическом отношении ассимилировалась куда больше, чем я, стала совсем американкой. Еще за три дня до отъезда Миюки твердила, что останется в Нью-Йорке. «Терпеть не могу японцев», – все повторяла она. А я терпеть не мог и японцев, и американцев, и китайцев. Сомневаюсь, чтобы мне вообще пришлось по душе народонаселение хоть какой-нибудь страны. Я считал, что история – это наука, изучающая различные формы, в которые облекается ненависть людей друг к другу. Ненависть национальная, государственная, семейная, религиозная. В этом вся история. Выискивание причин ненависти друг к другу. «Ты это так говоришь, как будто тебе самому чувство ненависти незнакомо, – заявила мне как-то Миюки. – Здорово же ты устроился. Спрятался в своей истории, и до реальной жизни тебе вроде как и дела нет…»

Нет, я живой человек. Не голос истории. Я понимаю, что такое реальная жизнь и даже вздыхаю по поводу ее суетности. Между прочим, несмотря на все свое нытье, Миюки моментально приспособилась к токийской жизни. Нашла призвание: импортировать в Японию своих дружков из числа нью-йоркских художников. Проявила себя настоящей деловой женщиной, просто полководцем. По части проворности и крепости нервов Миюки мне сто очков вперед дала бы. Я-то от токийской жизни совсем скис.

Казалось, все происходящее вокруг скользит мимо меня, не имеет ко мне ни малейшего отношения. Это становилось просто наваждением… Нет, не наваждением – хуже. Например, я совершенно не понимал, о чем говорят между собой студенты – их речь представлялась мне зашифрованным языком какой-то таинственной секты. А сидя за столом с коллегами, такими же преподавателями истории Китая, я не мог отделаться от ощущения, что они нарочно не допускают меня в свою беседу, а мои слова до них просто не доходят. Вроде бы не издевались они надо мной, гадостей не говорили, но смотрели как бы сквозь меня.

Своей навязчивой идеи я стыдился, а потому старался вести себя как можно естественнее. С профессорами и студентами был обходителен до чрезвычайности. Но все, что бы я ни говорил, действовало на собеседников раздражающе. Если разговор был на отвлеченную тему, я поневоле начинал вставлять в свою речь английские слова, что вызывало у всех живейшую ко мне неприязнь. А я просто не мог иначе, все умные слова были закодированы в моем мозгу по-английски. Один из профессоров даже прочел мне целую лекцию о том, что японский язык – последний оплот самоидентичности японской нации.

Наверное, семь лет назад я был изнасилован английским, и с тех пор меня связывали с ним более тесные плотские узы, чем с родным языком. Электрическая цепь моего умственного устройства стала двухконтурной. Нет больше того Токио, который я когда-то знал, а воспоминания и родной язык ни к какой «самоидентичности» отношения не имеют.

«Если вы японцы, то и говорите по-нашему, поняли?» Я сидел в баре с одним знакомым американцем японского происхождения, он приехал в Токио погостить. И тут какой-то тип подходит и выдает нам такой текст. А мой приятель самый что ни на есть настоящий американец, хоть предки его и родом из Японии. Ему уже приходилось выслушивать подобное от японцев раньше, и он заводился от этого с пол-оборота. Вскочил – стул на пол – и как затараторит по-английски (я – перевожу): «На каком хочу, на таком и говорю! Пускай будут белые японцы, черные японцы, пускай будут японцы, которым наплевать и на японский язык, и на японскую культуру, на этого вашего императора. Пускай! Ходят кругом желтолицые и все сплошь шпарят только по-японски – это ж тоска! Надо больше трахаться с иностранцами, пусть вас почаще насилуют, что ли! Чем больше стрессов, тем лучше! Да кто сегодня всерьез рассуждает о Японии? Какие-нибудь козлы из правых, и все. Но политиканов всегда интересовала только своя собственная персона. Они думают, что всех можно за деньги купить! А сколько теперь развелось новоиспеченных богачей из-за того, что земля подорожала? Эти сидят себе на мешках с самой сильной в мире валютой и вообще мозги мыслями не утруждают. Свободы слова нет! Есть только свобода надувать друг друга. Вы придумали себе новых богов – Деньги и Общество – коптите небо, очень собой довольные!»

вернуться

8

«Саэки? Отличный парень. Очень хороший член. Знаешь? Он умный и богатый. Все японцы богатые. Знаешь?» (искаж. англ.).

вернуться

9

Персонаж японской сказки, который вернулся в родную деревню после многих лет, проведенных на дне моря.