Современная американская новелла (сборник), стр. 5

В негритянской литературе нашего времени, в книгах писателей-индейцев, давно уже не являющихся литературной периферией, выразилось и новое расовое самосознание, и драматизм, с которым оно себя утверждает. Здесь тоже происходил пересмотр многих идей, имевших широкую популярность пятнадцать-двадцать лет тому назад, и совершалось освобождение от экстремистских концепций разрыва с белой Америкой, неприятия любых компромиссов, сегрегации наоборот и т. п. Происходило то же самое движение вглубь, к реальности сегодняшних гетто и резерваций, к обыденной жизни, о которую разбились иллюзии и мифы 60-х годов. Широко известная повесть Джеймса Болдуина «Если Бийл-стрит могла бы заговорить» (1974) стала вехой, обозначившей это новое художественное мышление. Прозаики, у которых оно выразилось наиболее последовательно, — негритянские писатели Тони Кейд Бамбара, Элис Уокер, индеанка Лесли Мармон Силко — не признают ни декламации, подменяющей прозу проповедью в духе безоглядного радикализма, ни штампов этнографического бытописательства, пропитанного умиленностью и в лучшем случае остающегося добротной фотографией.

Проза эта контрастна, в ней очень тесно переплетены поэтичность, ирония, печаль, резкость социального обличения, но прежде всего в ней ощущается вера в духовные силы народа, не смирившегося с отверженностью, которая ему уготована в американском обществе. Это чувство может приобретать самые разные художественные воплощения, однако не распознать его нельзя и в непритязательной миниатюре Бамбары, и в хронологически протяженном, напоминающем индейские сказания рассказе Силко. И у Элис Уокер. Лукавая ее новелла «Месть Ханны Кемхаф» вызывает много ассоциаций вплоть до «Декамерона», но принадлежит она — и вполне органично — сегодняшнему этапу негритянского самосознания и культуры. Когда нет ни малейшего доверия к высокопарной риторике и броским лозунгам. Когда укрепился трезвый, пристальный взгляд на действительность негритянского квартала, и в ней за всей — веками укоренявшейся — приземленностью, придавленностью быта начала открываться истинная поэзия несмирения, бунта, противостояния бесправной и жестокой жизни.

Силу этого противостояния всегда умела почувствовать и передать большая американская литература. Вспомним о Фолкнере. Или перечтем нашего современника Уильяма Стайрона. Двадцать с лишним лет назад его роман «Исповедь Ната Тернера», изображавший восстание рабов жарким виргинским летом 1831 года, спровоцировал полемику еще более накаленную, чем обжигающе актуальная проблематика этой книги о неотвратимости кровавых социальных встрясок, пока расизм всевластен, и о фанатизме, не задумывающемся, какой трагической становится однобоко понятая диалектика цели и средств. Рассказ Стайрона «Шадрач» — словно эпилог к той книге, вызвавшей явно пристрастные, хотя в тогдашней атмосфере и понятные упреки автору в том, что он будто бы искажает историю и глумится над негритянским характером. В герое этого рассказа еще теплится искра огня, воодушевлявшего собравшихся под знамя Тернера рабов. Шадрач тоже ищет достойной смерти. Хотя он вовсе не бунтарь. Он только умеет терпеть, не поступаясь глубоко в нем сокрытым сознанием этической правды и оттого так привлекая юного повествователя, который «чувствовал себя отверженным от некоторой манящей дозы отверженности».

Отверженность, разумеется, сама по себе притягательной быть не может. Притягивает та цельность и крупность характера, которую она парадоксальным образом воспитывала, закаляя отверженных жестокими испытаниями, страданием, унижениями, будничным кошмаром, растянувшимся на годы, десятилетия и даже после смерти продолжающимся — не для усопших, так для их близких. Немощный физически, Шадрач в ветхом своем теле хранит дух, напоминающий о библейских пророках, которым назначено «нести истину, свет, само Слово». У Стайрона — да кто из читавших «И поджег этот дом» или «Долгий марш» способен подобное предположить? — этот персонаж вовсе не на котурнах, а достигнутая в этом рассказе пластика картин американского Юга в далекие 30-е годы, с их миллионами голодных, бездомных и отчаявшихся, редкостна даже для такого крупного мастера. Но это не просто воспоминания о давно ушедшей эпохе, это взгляд из дня сегодняшнего в день минувший, и прошлое в «Шадраче» увидено глазами художника нашего времени. Оно заставило по-новому воспринять очень многое в расовом конфликте, сопровождающем всю историю Америки. Оно высветило в негритянском наследии ценности поистине непреходящие — и, может быть, в первую очередь упорство, достоинство, чувство нравственной истины, негромогласное, но доподлинно прочное у таких людей, как Шадрач. Это один из самых цельных и художественно выразительных характеров во всей новейшей американской прозе.

* * *

Даже и сегодня новеллу, невзирая на все статьи о ее «буме», как бы молчаливо признают вторичной, периферийной областью литературы. От нее не ждут больших творческих открытий. Ее возможности считаются ограниченными и скромными. Для американской критики тут не о чем и спорить.

Но это ложная аксиома. Да, в последние два десятилетия новелла изведала не только подъемы, но и спады, вернее, периоды затишья. Она несла утраты. Безвременно ушел Джон Гарднер, за полтора года до своей гибели в дорожной катастрофе выпустивший книгу превосходных рассказов «Искусство жить» (1981). Он был воинствующим поборником литературы, проникнутой, по-толстовски выражаясь, «нравственным отношением к предмету», и это сказалось во всем, что им написано. В новелле «Нимрам» — тоже. Это рассказ о человеке, который триумфально и бездумно плыл по жизни, «точно белая яхта, изукрашенная праздничными флагами», и о подстерегавшем его потрясении, даже растерянности, как только волею случая он прикоснулся к чужому страданию, противостоящему самовлюбленности победителей, но дающему ощущение красоты и правды. О том духовном кризисе, который подстерегает нежданно, но становится целительным. О ценностях иллюзорных и неподдельных.

Многого не успел сделать умерший в 1984 г. Трумэн Капоте. В последней его книге «Музыка для хамелеонов» (1980) был цикл новелл, самим писателем названных «портретами в разговорном стиле». Туда входит и рассказ «Здравствуй, незнакомец», намеренно построенный так, чтобы восприниматься как документальная зарисовка, схватывающая лишь одну, но очень характерную черточку сегодняшних нравов, которыми не допускается даже мысль об искренности, чистоте и бескорыстии человеческих отношений. Об этом можно было бы написать горы книг, да они и написаны. Капоте ограничился фрагментом, точно бы выхваченным из нью-йоркской хроники. Он, как многие в Америке, не доверял литературе вымысла, считая, что она неизбежно сглаживает острые углы действительности. В этом Капоте, несомненно, проявлял чрезмерную категоричность, но важно, что у него самого сплав беллетристики и фактологии оказывался творчески действенным. И лиричность, органичное и драгоценное свойство его таланта, не изменяла писателю до самого конца. Как и зоркость аналитика, способного распознавать драмы времени в самых заурядных его событиях или просто в будничной суете.

Что же, потерь у американской новеллы в 70-е и 80-е годы, быть может, оказалось не меньше, чем обретений. В жизни литературы подобное равновесие естественно. Не нужно только торопиться со словами о надвигающемся кризисе, упадке, застое. Раз за разом они на поверку предстают посрамленным пророчеством. Поколение признанных мастеров уходит, и приходит новое поколение — тех, кому еще предстоит доказать свои права на почетное это звание, — и новелла переживает разные, отнюдь не всегда благодатные для нее времена, и многое меняется в ней самой, как и в общественном умонастроении и в атмосфере, которой дышит литература. Но одно сохраняется неизменным: жанр честно исполняет свое исходное назначение, черточками, штрихами, а когда и очень уверенными линиями набрасывая портрет пестрой, многоликой, движущейся жизни, постигнутой в ее неподдельной сложности.

Уильям Сароян

Разве сегодня не тот самый день? Сароян, или 1964

Одна мысль посещает меня непрестанно: сегодня тот самый день.