Морской волк. Рассказы рыбачьего патруля, стр. 24

– Это так и есть, – подтвердил я.

– Готов биться об заклад, что он и спит в ней, – заметил Гаррисон.

– И не проиграете, – согласился я. – На нем все та же рубашка, которой он ни разу не снимал.

Но только три дня дал капитан повару на поправку от нанесенных побоев. На четвертый день его, хромающего и слабого, стащили за шиворот с койки и заставили приступить к его обязанностям. Глаза у Мэгриджа так распухли, что он почти не видел. Он хныкал и вздыхал, но Вольф Ларсен был неумолим.

– Смотри, не подавай больше помоев! – напутствовал он его. – Чтобы не было больше грязи! И хоть изредка надевай чистую рубашку, а то я тебя выкупаю. Понял?

Томас Мэгридж с трудом двигался по кухне и первый же крен «Призрака» заставил его пошатнуться. Стараясь удержать равновесие, он протянул руку к железным перилам, окружавшим плиту и не дававшим кастрюлям соскочить на пол. Но он промахнулся, и его рука тяжело шлепнулась на раскаленную поверхность. Раздалось шипение, потянуло запахом горелого мяса, а повар взвыл от боли.

– Боже мой! Боже мой! Что я наделал! – причитал он, усевшись на угольный ящик и размахивая своей злополучной рукой. – И почему это все на меня валится? Прямо тошно становится. А между тем, я ведь стараюсь прожить жизнь, никого не обижая.

Слезы бежали по его дряблым, бледным щекам, и на лице отражалась боль. Но сквозь нее проглядывала затаенная злоба.

– О, как я ненавижу его! Как я ненавижу его! – прошипел он.

– Кого это? – спросил я, но бедняга уже опять начал оплакивать свои несчастья. Впрочем, угадать, кого он ненавидит, было нетрудно; труднее было бы угадать, кого он любит. В этом человеке сидел какой-то бес, заставлявший его ненавидеть весь мир. Иногда мне казалось, что он ненавидит даже самого себя, так нелепо и бессмысленно сложилась его жизнь. В такие минуты у меня пробуждалось горячее сочувствие к нему, и мне становилось стыдно, что я мог радоваться его неприятностям и страданиям. Жизнь подло обошлась с ним. Она сыграла с ним скверную штуку, сделала его тем, чем он был, и не переставала издеваться над ним. Как мог он быть иным? И как будто в ответ на мои невысказанные мысли, он прохныкал:

– Мне всегда, всегда не везло. Некому было послать меня в школу, некому было наполнить мой голодный желудок или вытереть мой расквашенный нос, когда я был малым мальчонкой! Кто когда-либо заботился обо мне? Кто, спрашиваю я?

– Не огорчайтесь, Томми, – сказал я, успокаивающе кладя ему руку на плечо. – Подбодритесь. Все придет в порядок. У вас еще долгие годы впереди и вы успеете чего-нибудь достигнуть.

– Это ложь! Гнусная ложь! – заорал он мне в лицо, стряхивая мою руку. – Это ложь, и вы сами это знаете. Я уже достиг всего, чего мог. Такие рассуждения хороши для вас, Горб. Вы родились джентльменом. Вы никогда не знали, что значит быть голодным и засыпать голодным в слезах, когда ваш пустой желудок грызет вас, словно забравшаяся в вас крыса. Мне уж не выплыть. И если я завтра проснусь президентом Соединенных Штатов, то это разве насытит меня за то время, когда я бегал голодным щенком? И разве может быть иначе? Я родился для страдания. Я перенес их столько, что хватило бы на десятерых. Половину своей злосчастной жизни я провалялся по больницам. Я хворал лихорадкой в Аспинвале, в Гаванне, в Нью-Орлеане. Я чуть не умер от цинги и полгода мучился ею в Барбадосе. Оспа в Гонолулу. Перелом обеих ног в Шанхае. Воспаление легких в Эналяске. Три сломанных ребра во Фриско. А теперь! Взгляните на меня! Взгляните на меня! Мне снова поломали все ребра. И верно я буду харкать кровью. Кто же мне возместит все это, спрашиваю я. Кто это сделает? Бог что ли? Видно Бог здорово ненавидел меня, если послал гулять по этому проклятому миру.

Это возмущение против судьбы продолжалось больше часу, а потом он снова взялся за работу, хромая и охая, и дыша ненавистью против всего живущего. Его диагноз оказался правильным, так как время от времени ему становилось дурно, у него начиналась кровавая рвота, и он очень страдал. И видно, Бог действительно сильно возненавидел его, так как не дал ему умереть. Понемногу Мэгриджу стало лучше, он оправился и с тех пор стал еще злее прежнего.

Прошло несколько дней, прежде чем Джонсон выполз на палубу и кое-как взялся за работу. Он все еще был болен, и я нередко украдкой наблюдал, как он с трудом взбирается по вантам или устало наклоняется над штурвалом. Но хуже всего было то, что он совсем пал духом. Он пресмыкался перед Вольфом Ларсеном и перед штурманом. Но совсем иначе держал себя Лич. Он ходил по палубе с видом молодого тигренка и не скрывал своей ненависти к Вольфу Ларсену и Иогансену.

– Я еще разделаюсь с тобой, косолапый швед, – услыхал я как-то ночью на палубе его слова, обращенные к Иогансену.

Штурман послал ему ругательство в темноту, и в следующий миг что-то с силой ударилось о стенку кухни. Новая ругань, насмешливый хохот, и когда все стихло, я, выйдя на палубу, нашел тяжелый нож, на дюйм вонзившийся в плотную переборку. Через несколько минут к этому месту приблизился штурман, ощупью искавший нож, но я тайком вернул его Личу на следующее утро. Он только осклабился при этом, но в его улыбке было больше искренней благодарности, чем в многословных речах, свойственных представителям моего класса.

В противоположность остальным обитателям корабля, я ни с кем не был в ссоре и со всеми отлично ладил. Охотники относились ко мне равнодушно и, во всяком случае, не враждебно. Смок и Гендерсон, поправлявшиеся, качаясь весь день в своих гамаках под тентом, уверяли меня, что я лучше всякой больничной сиделки ухаживаю за ними, и что они не забудут меня, когда в конце плавания получат свои деньги. (Как будто мне нужны были их деньги! Я мог купить их со всеми их пожитками, мог купить всю шхуну, даже двадцать таких шхун.) Но на меня выпала задача ухаживать за их ранами и лечить их, и я делал все, что мог.

У Вольфа Ларсена снова был припадок головной боли, продолжавшийся два дня. Должно быть он жестоко страдал, так как позвал меня и подчинялся моим указаниям, как больной ребенок. Но ничто не помогало ему. По моему совету он бросил курить и пить. Я не понимал, как это великолепное животное могло страдать такими головными болями.

– Это Божья кара, уверяю вас, – высказался по этому поводу Луи. – Кара за его черные дела. И это еще не все, а то…

– А то что? – торопил его я.

– А то я скажу, что Бог клюет носом и не исполняет своего дела. Только помните, я ничего не сказал.

Я ошибался, говоря, что я в хороших отношениях со всеми. Томас Мэгридж не только по-прежнему ненавидит меня, но он нашел для своей ненависти новый повод. Я долго не знал, в чем дело, но наконец догадался: он не мог простить мне, что я родился в более счастливых условиях, родился «джентльменом», как он говорил.

– А покойников-то все еще нет, – поддразнивал я Луи, когда Смок и Гендерсон, дружески беседуя и держа друг друга под руку, в первый раз прогуливались по палубе.

Луи хитро поглядел на меня своими серыми глазками и зловеще покачал головой.

– Шквал налетит, говорю вам, и тогда берите все рифы и держитесь обеими руками. Я предчувствую это уже давно, шторм близок, и я ощущаю его так же ясно, как оснастку над своей головой в темную ночь. Шторм близок, близок!

– Кто же будет первым? – спросил я.

– Только не старый толстый Луи, обещаю вам, – рассмеялся он. – Я знаю, что через год в это время я буду глядеть в глаза моей старой матушке, уставшей ждать своих пятерых сыновей, которых она отдала морю.

– Что он говорил вам? – осведомился минутой позже Томас Мэгридж.

– Что он когда-нибудь съездит домой повидаться с матерью, – дипломатично ответил я.

– У меня никогда не было матери, – заявил повар, уставившись на меня своими унылыми, бесцветными глазами.

Глава XIV

Мне пришло в голову, что я никогда должным образом не ценил женское общество. Должен сказать, что хотя я, вообще, и не влюбчив, но тем не менее до сих пор проводил много времени среди женщин. Я жил с матерью и сестрами и всегда мечтал о том, чтобы расстаться с ними. Они докучали мне своими заботами о моем здоровье и своими вторжениями в мою комнату, где переворачивали кверху дном тот хаос, которым я гордился, и учиняли, с моей точки зрения, еще больший беспорядок, хотя комната и приобретала более приветливый вид. После их ухода я никогда не мог найти нужных мне вещей. Но, увы, как рад был бы я теперь ощутить возле себя их присутствие и шелест их юбок, который я так искренно ненавидел! Я уверен, что, если мне удастся попасть домой, я никогда больше не буду ссориться с ними. Пусть они с утра до ночи пичкают меня чем хотят, пусть они весь день вытирают пыль в моем кабинете и подметают его, я буду спокойно смотреть на все это и благодарить судьбу за то, что у меня есть мать и столько сестер.