Симеон Гордый, стр. 98

Пал, споткнувшись и захрапев, чей-то скакун. Никита не остановил, не поворотил лица. Скоро подстава, дойдет, коли жив! Трое теперь неслись сквозь мороз и ночь.

К первой подставе Вельяминов выслал вестоношу. Их уже ждали, держа в поводу коней. Шлепнув ком гусиного сала на рожу, проглотив огненную чашу горячего меда и бросив несколько слов об отставшем спутнике, Никита уже летел вперед, по-прежнему чуя за собою наступчивый стук копыт. Луна все так же бежала в небесах, и так же молчал промороженный зубчатый лес, и так же тек, обжигая почти уже нечувствительное лицо, ледяной воздух.

На второй подставе приодержали было. Но княжая тамга да окрик тотчас явили им свежих оседланных коней. Не разбирая ни лиц, ни рук, вырвал из чьих-то согретых пальцев теплый на ощупь повод, рванулся ввысь и, ловя стремя ногой, поскакал, яростно врезаясь в упругий игольчатый холод.

Небо светлело, бледнело, гасли звезды. Казалось уже: сойди с коня – и не устоять на ногах. На подставе на хриплый окрик простуженного горла, понявши, что гонец самого великого князя, его стащили с коня, влили в рот горячее душистое пойло и, не разговаривая много, вскинули в иное седло, продели ноги в стремена, и Никита, не чая уже, скачет ли кто-то за ним, вновь полетел в пустоту, холод и ветер.

От Москвы до Твери четыре дневных перехода. Двое суток скачут обычные вестоноши. Никита со спутником (и второй отстал-таки по дороге, свалившись с седла), закаменев и кошкою согнувшись в седле неведомо какого по счету сменного скакуна, на восходе солнца несся уже в виду города, и шарахали от него утренние крестьянские кони, сторонили возы, издали завидев летящего стремглав вершника (верно, уж ко князю самому, не иначе!), с криком шарахало воронье из-под звонких копыт, и близил, стоя, как на столбах, на высоких розовых дымах, уходящих неколеблемо в морозную высь, широко раскинувшийся тьмочисленным нагромождением изб, клетей, хором и амбаров великий город.

Под воротами скрестившей копья страже Никита не мог сказать ничего – свело челюсти. Подскакавший напарник выкрикнул строго:

– От великого князя володимерского!

Копья раздвинулись. Куда тут? Улица криво вилась вдоль высоких тынов. Но их уже встречали верхоконные и скакали сбоку и впереди. И так, вослед чужому коню, влетел Никита в ворота города в городе – княжого дворца, не раз уже сгоравшего и вновь возникавшего из пепла, построенного впервые еще Михаилом Святым. Высокий собор, выше московских гораздо, высокие терема с многоразличными переходами, лестницами, кишевшие народом.

Он плохо видел – в ресницах настыл лед; сползая с коня, пал и не сразу сумел встать на ноги. Не чуя тела, шел, ослепший, готовый зарыдать, и не почуял, не понял сразу, что и к чему, попавши в медвежьи объятия Андрея Кобылы, который, крикнув в ухо ему: «Грамота у тя?» – и получив в ответ беспомощный кивок, попросту сгреб гонца в охапку и понес на крыльцо, мигнув молодцам волочь туда же и второго иссеченного ветром и снегом московского ратника.

«Гонец! Гонец! От князя!» – потекло по ступеням хором. И Настасья, для которой этот третий день едва не стал роковым, горячо перекрестилась перед образом Богоматери и пошла встречать. Андрей Кобыла втащил за шиворот и поставил на ноги перед ней буро-бело-сизого, залитого не то тающею водою, не то слезами малого со скрюченными красными негнущимися пальцами, который косо начал рвать намороженные пуговицы ворота, раскрывал рот, бормоча что-то, и наконец с помощью того же Андрея Иваныча изволок на свет божий кожаную, пропревшую с одного боку и оледенелую с другого калиту, из коей толстыми пальцами Андрея была извлечена свернутая в трубку грамота с вислою серебряною печатью.

– Самой кня… кня… кня…жеской!..

– Оттирать, живо! – прикрикнула Настасья на заметавшихся холопок и – сенной боярыне: – Машу созови! И Всеволода!

Мария со Всеволодом и незваный Михаил явились почти одновременно, когда юнца уже уволокли оттирать и отпаивать горячим вином.

– Маша, тебе! – сказала Настасья, протягивая нераспечатанную грамоту.

Мария порвала снурок, развернула свиток пергамена, медленно проглядела, шевеля губами. Без сил опустила руки, почти роняя грамоту на ковер. Сказала громко, без выражения:

– Перевенчает духовник великого князя, игумен Богоявленского монастыря Стефан!

Грамота пошла по рукам – от Настасьи ко Всеволоду (Михаил тоже сунул любопытный нос в свиток, глядючи через плечо брата), от него – к Андрею Кобыле.

Андрей Иваныч крупно перекрестился, сказал густо и радостно:

– Вота и устроилось все! Со Христом Богом! Ноне великому князю во всем легота: и в Литве непоряд – не зайдет Ольгерд наши волости! И в Орде спокой! А и в дому, вишь, настала порядня добрая! Ну, Маша, судьба! И не перечь больше! Сряжайте невесту, а я велю запрягать!

Глава 85

…Справа бежали, увязая в глубоком снегу. Бежали позорно, роняя оружие; падая на колена и прикрывая руками головы, ждали ударов, а немцы, в развевающихся рыцарских плащах, скакали, словно на турнире или на смотру, наотмашь рубя бегущих. Волынская рать пятила, ощетиненная копьями, но было ясно, что скоро побежит и она. Кейстут, далеко на левой руке, усланный обойти рыцарей, сейчас, попавши в засаду, бешено прорубается сквозь немецкие ряды, ежели уже не убит!

Ольгерд, до крови кусая губы, опустил иззубренный меч, затравленным волком озирая поле, усеянное трупами русичей и литвы. Сын, Андрей, сейчас выводит полоцкую дружину… Отрежут! Отрезают уже! Кого кинуть в бой? Смольнян! Он вырвал рожок у горниста, сам протрубил призыв. Битву еще можно было спасти, ежели, ежели… И все дело опять испортил Наримунт! Жалкий трус, сто раз прощенный, убежавший было в Орду, и теперь, когда приполз из Москвы, виляя хвостом, Евнутий (Ольгерд спросил брата: «Ну как, помог тебе твой Христос?» О своем крещении он ныне старался не вспоминать), когда приполз Явнут, Наримунт прискакал тоже – ордынский прихвостень, прихвостень Калиты, в этом несчастном бою он задумал выслужиться перед братьями и, точно пьяный, не разбирая дела, вломился со своею конницей в самую середину, поруша до конца строй волынской рати. Тотчас под согласные певучие звуки своих труб оба немецких клина обняли, сжали, стиснули Наримунта и началось уничтожение.

– Так умирай же! Умирай! Умирай! – кричал Ольгерд в забытьи, кровавя шпорами бока своего скакуна. – Недоносок Христов! Выродок! Стой!! Стой!!! К-куда-а!

Наримунтовы к мети уже бежали, бежали в лоб смольнянам, всеконечно губя сражение. И пели рожки, и, разворачиваясь, точно на смотру, немцы рубили бегущих.

В этот миг из-за дальних кустов выбилась горсть ратных и пошла наметом прямо на рыцарский клин. По платью и оружию Ольгерд издалека признал Кейстута. Брат был жив!

– Мало вас! Куда же! Сомнут! – в отчаянии, почти рыдая, кричал Ольгерд, не понимая уже, что его не слышат, что в грохоте и стоне сражения, ржании коней, гомоне дружин и стонах умирающих его голос тонет, как в бурном море утлый челнок. Наримунта надо было бросать на произвол судьбы и отступать, отступать, загородясъ гибнущими смольнянами, снегами, завьюженной, в сырых водомоинах, Стравою, наконец! Он и вправду рыдал от бессилия и злости. Приходило бросать Кейстута тоже на произвол судьбы, а без него Жемайтия не устоит! Три года назад они так славно вдвоем, измотавши в лесах, отразили едва ли не крестовый поход на Литву всего Ордена и многочисленных спесивых союзников его, а теперь… Позор!

Андрей отступал, огрызаясь. Сын был жив и, спасенный Кейстутом, сумел ускользнуть из кольца. Здесь, за перелесками, за лощиною, засыпанной тяжелым глубоким снегом, следовало собрать и перестроить оставшихся в живых. Ратники шли, скакали, ковыляли, ползли. Иные, тяжело раненные, добравшись до своих, ложились и тут же умирали в снегу.

Разгром был страшен. Сотни и сотни подвижных тел пятнали истоптанный снег. И пели победно рожки, и, пестрея на солнце штандартами, блистая железом, рыцари рубили ползущих по снегу раненых и умирающих людей.