Симеон Гордый, стр. 87

– Правду ли молвят, что русичи толкуют нашу беду яко казнь египетскую от бога Исы, насланную на нас за грехи?

– Я не ведаю того! Не слыхал! Сами русичи в Сарае тоже мрут, яко и бесермены! – отвечал смешавшийся Константин, подергивая бородой и лихорадочно припоминая, не сказал ли он сам в запальчивости кому ни то сих опрометчивых слов. Или донесли облыжно?

Но хан, посмеявшись, отпустил его, обласкав. Верно, ежели и донесли, Джанибек того в слух не принял!

В этот день Константин, засыпая, впервые со вкусом представил себе, как его холопы очищают княжеские терема Твери от последних остатков несносного братнина семейства, выкидывают прямо в пыль двора порты и добро, гонят холопок и самих княжичей… Кто терпел, и тянул, и сохранял, и сберегал все эти долгие годы родимую Тверь? Кто спасал от погромов, низил себя пред Калитою, возил дары хану в Сарай? Кто после памятного погрома первым воротился на погорелое место и возводил, и отстраивал? Кто безо спора передал все Александру, который не нашел ничего лучшего, как снова повздорить с Москвою, погубив и себя и старшего сына в Орде? Кто, презираемый, обруганный сотни раз боярами и смердами, одержал и спас город, и сохранил, и сберег, и возвысил, и ныне добивается и добьется великого княженья тверского, кто?!

Вот теперь они узнают, увидят его! Трус?! Да, трус! Да зато умнее их всех, глупых храбрецов, напрасно погинувших в этом роковом споре! Он и отца ныне молча причислил к глупцам. Ужас давней беды, гнет четвертьвекового позорища, когда он, плача, прятался в юрте Бялынь, ведая лишь одно: что отца, почти страшного, исхудалого, с отросшими волосами и колодкой на шее, сейчас убивают на площади и, быть может, вослед убьют и его, – этот гнет начинал затверделою шелухою спадать понемногу с его закаменелой души. О! Он всем им покажет! Он еще будет на коне! Он пойдет другим путем, чем глупые братья и отец! Он будет мудр, яко змей, а кроток – кроток до часу!

Впервые в этот день Константин сладко заснул, не поминая в дреме несносных мертвецов, что ежеден попадали ему встречу в чумных улицах…

А назавтра явился в Орду Всеволод. И тоже стал за городом, в вежах. И началось несносное: новая беготня, новые дары и подношения…

Он так до конца и не узнал о дорогой пергаменной грамоте, что, обрызгав уксусом и подержав в парах горящего сандала, прочел хан Джанибек. Не понял, что его серебро и подарки «ни во что пришли», что хан «приложил к сердцу» послание Симеона и теперь только лишь тянет – вываживает тверского князя, не зная еще, как лучше и пристойнее отказать ему…

Впрочем, розданное Константином тверское серебро свое дело делало, и Джанибек был в большом затруднении: искренне желая помочь князю Семену и Всеволоду, умом он понимал, что опасно идти противу своих вельмож. Удовлетворить обе стороны? Но как? Дать Всеволоду его треть, а Костянтину великое княжение? (И этим огорчить Симеона!) Да и разве на этом покончит споры кто-нибудь из них? Почему один из тверских князей попросту не прирезал другого?! А он, Джанибек, тогда бы и утвердил… Или вызвал на суд, казнив за ослушание! Эти русичи с их нравами и спорами вовсе не понимают, что значит власть!

Он потянулся лениво. Неделю назад одна из любимых жен, заразившись от рабыни, умерла черною смертью… Нынче опасно даже и жен приближать к себе ради краткой утехи ночи… Не ездят купцы, не плывут корабли, пустынен Итиль, и степь отхлынула подальше от чумных городов. А урусутские князья добрались сюда и хлопочут о власти, словно и вправду Иса наслал беду на одних мусульман!

Можно удоволить коназа Костянтина, а потом, после – снова отобрать у него все и передать Всеволоду? А Симеона вызвать сюда и сказать ему так… Нет, ему написать… Нет, писать не стоит! Такого никогда никому не пишут в грамотах! Мудрый творит, не оставляя следов!

Коназ Семен, коназ Семен, почему ты не здесь, не со мной? Мне не хватает тебя! Или я не должен верить письму твоему? Зачем ты его написал? Что тебе сын врага? Или твой Иса повелел тебе вновь «сотворити добро ближнему своему»?

В густой аромат горящего сандала вплетались запахи целебных трав, сжигаемых у входа в юрту. Джанибек думал, раскинувшись на мягких кошмах, полузакрывши глаза… Или вызвать юную черкешенку из гарема? Окурить ее дымом, вытереть уксусом и вином… Или позвать сейчас к себе Тайдуллу, уложить ей голову на колени, вопросить об урусутских князьях, что скажет она? Или позволить бекам брать подарки и спорить и решить так, как решат они, подписавши готовый фирман?

Сейчас в его городах вымирают купцы, вымирают рабы и рабыни, корчась в кровавом кашле, а он не может решить простого урусутского дела и медлит, словно женщина, оставшаяся вдовой.

Всю последнюю неделю Константин, почти не слезая с коня, объезжал ханских советников, дарил и дарил, чая перетянуть на свою сторону скрипучие ордынские весы. И вновь к нему пришла, наконец, уверенность успеха, вновь повеяло победою над ненавистным соперником своим.

Верно, потому он и устал так сегодня, потому спирает в груди и ломит голову жаром! Пора отдохнуть, погодить. Ханская грамота почти у него в руках!

Князь спешился у ворот подворья (припоздав, не захотел ночью ехать в степь), бросил поводья слуге. Подумав об ужине, почуял вдруг отвращение к пище.

– Началось! – досадуя, помыслил он, разумея приступ своей давней болезни, от которой помогало одно – покой, сон и настой целебных трав. Намерясь лечь без ужина, Костянтин вышел на ночное крыльцо, постоял, слушая заунывные голоса стражи и стук трещоток, оповещающих живых о беде; почуял вдруг странную слабость в теле, удушье и головное кружение. Остоялся, и тут резкая незнакомая боль поднялась у него от груди к горлу. Князь, скорчась, уцепившись кое-как за перила, не в силах вздохнуть, едва устоял на ногах, и тут же его начал бить кашель, с каждым хрипом выталкивая из горла пенистую кровавую мокроту.

Опустошенный, легкий до невесомости, он захотел было крикнуть, в смертном ужасе широко раскрывая глаза, искал, кого бы, кому бы… Скорее! Скорее домой! Бежать отсюдова! Бросить все! Зачем он здесь? Боже мой!

– Мама! – закричал он, как когда-то четырнадцатилетним отроком при виде убитого отца… И снова резкая, выворачивающая внутренности наизнанку боль пронзила его всего, отозвавшись в темени. И новая кровавая пена теплою жижей потекла по бороде и рукам.

Константин заплакал. Захлебываясь кровью и слизью, стоял на предательски трясущихся ногах и плакал, не смея оторвать рук от перил крыльца. Ему уже не нужна была ханская грамота, ему уже ничего больше не было нужно в жизни. «Домой хочу, домой! Мама, матушка!» – шептал он сквозь икоту и новые рвотные позывы.

Глава 77

Ямская гоньба в страшные месяцы чумы работала плохо. Получив известие о смерти брата Костянтина в Орде, Василий Михалыч Кашинский, последний оставшийся в живых сын Михаила Святого, не имея боле иных вестей и не ведая ничего о Всеволоде, возмечтал, решив, что пробил его час.

В ину бы пору Василий Михалыч, муж не старый годами – ему едва перевалило за тридцать, честолюбивый в меру и совсем не злой, скорее добродушно-отходчивый, спокойно сидел на своем кашинском уделе, слушаясь старейшего в роду, быть может, подчинясь даже и племяннику, будь Всеволод посановитее годами и сиди уже на столе тверском вослед покойному родителю своему. Князь Василий и ныне не предпринял бы содеянного им, ежели б ему не подсказали со стороны, и со стороны, которую слушать и послушаться очень стоило, – с московской.

Приезжали Александр Зерно с Иваном Акинфовым. Намекали на скорую свадьбу его второго сына с дочерью князя Семена. Повздыхали об освободившемся тверском столе. После ихнего быванья Василий решился. Явился с дружиною в Тверь. Но тут бояре остановили было младшего Михайловича. Сам Щетнев, тысяцкий Твери, разводил руками:

– Ведаю, княже, и не ведаю ничего! Всеволод в Орде, езжай туда сам!

В Орде надобно было серебро, серебра у Василия было мало. Как ему пришло в ум ограбить Холм, забрав оттуда Всеволодову казну и очистив сундуки местной господы, – не ведает никто. Верно, не самому и пришло-то, а тоже подсказали…