Симеон Гордый, стр. 7

Вот и вылезла правда. Главная правда. Суздальский князь, Константин. А ежели еще малые князья, стародубский, юрьевский, или все те, обиженные, на чьи княжества отец скупал ярлыки у хана Узбека – белозерский, галицкий, дмитровский, ростовский, потребуют себе в старейшие вместо него, Симеона, маститого годами князя суздальского?!

И еще помыслить, что так же сейчас бояре суздальские толкуют о правах господина своего и строят ковы противу Москвы…

И еще подумать: возня отца с ярлыками не отучила ли от представлений о праве и правде? Как там по лествице надлежит, нынче и спросят навряд… Да и по лествице, по древнему уложенью княжому, суздальскому князю, а не ему, Симеону, власть великую имать надлежит!

Словно в тумане, услышалось: Нижний! Да, конечно, вновь правы Сорокоум с Михайлой Терентьичем: не лезть пока в нижегородские дела, уступить град Константину безусловно, а тогда… Но ведь получи Костянтин Василич великое княжение, и им, московским князьям, самим не усидеть в Нижнем ни дня, ни часу! Как еще качнут ордынские весы! И прав, по-страшному прав отец: Товлубий, вот кто возможет! Убийца тверских князей, кровавый союзник отца. И еще Черкас. Черкас, о коем и думать соромно… И дары, дары! И сам Узбек. Тяжко ли болен повелитель? При конце ли он дней своих? Сыновья, поди, ждут и точат ножи друг на друга! Подумал – и стало страшно. У них, у него с братьями, к великому счастью (а тоже заслугой родителя, его раченьем!), ничего похожего не сотворит… Иван? Нет, никогда! Андрей? Нет, тоже нет! Однако надобно подторопить, пущай едут за ним скорее! И надобен договор (это потом!). Не то, сами не додумают, бояре подскажут. Пришлые. Тот же Алексей Хвост…

Он уже не пытался встревать в говорю своих бояр. Слушал яко молодший, коим и был по опыту и возрастию своему. А они и Товлубия с Черкасом помянули, и неравнодушие Товлубега к соколиной охоте (по пригожеству придут терские красные соколы!), и любовь Черкаса к полонянкам с золотистыми волосами… «Есть одна!» – Сорокоум кивнул. Афиней с Миною переглянули. Симеону вдруг до боли стало жаль эту дважды проданную четырнадцатилетнюю девчушку (он видел ее мельком), которая, может, и сама не против того, чтобы попасть теперь в гарем всесильного бека ордынского, ходить в шелках, объедаться сластями да сплетничать со скуки с прочими женами и наложницами татарина. И все же… И все-таки! Соромно сие. И ни в какую грамоту не впишется, потому – сором, стыд. Муж, воин, на рати должен оборонять оружием от вражья глаза девичью красу, а не торговать ею на ордынском базаре. И все одно нельзя инако. Нельзя выпускать Черкаса из бережных, покойным родителем устроенных, объятий Москвы.

Но и за всем тем, и сверх, и посверх того – хан Узбек! Всем женам которого – дары; беглербеку – дары сугубые; хранителю печати – тоже; главному кадию – тоже, и сугубо, не оскорбляя веры врага! И за всем тем – ждать милости или опалы, и ежели последнее – все дары и подарки ни во что ся обратят!

А брата ярославского князя, и верно, уместно созвать в новогородский поход… Ежели поход состоит, ежели новгородцы сами не дадут бора по волости и отцовых, все еще не востребованных, двух тысяч серебра, ежели, ежели, ежели… И всего наипаче, ежели хан Узбек утвердит его, Симеона, великим князем владимирским!

Глава 7

Проходят, неторопливо разворачивая бахромчатую красоту вознесенных над кручами боров, зеленые берега. От реки, понизу, струит не истраченным еще зимним холодом. Давеча Симеон вышел было в одной шитой рубахе, постоял и издрог, пришлось-таки вздеть зипун. А хорошо! Хорошо гляделась весенняя, устроенная русичами, веселая, обжитая земля! От солнечного огня Ока сверкала и плавилась. Серо-белые и красные коровы подходили к самому берегу, долгим мычанием провожали расписные княжеские суда. Вода стремительно облизывала затравеневшие берега, мыла осыпи, оплескивала круглые камни и замытые в песок, изъеденные и изгрызенные временем и влагою бревна, убегая вперед и вперед, туда, в объятия Камы-реки, после чего, ополнев и усилясь, триединым могучим волжским разливом понесет их еще дальше, в дали дальние, в дикую степь, в Орду.

Ах, не скоро станешь ты, Волга, до пределов своих великою русской рекой! Еще не возникли города, еще не выросли храмы на кручах твоих. Где там, за Нижним, за Сурой поганою, проглянет Русь? Разве полоняники пастухи поглядят с обрыва на проходящие родные лодьи да смахнут непрошеную слезу с выгоревших ресниц… И Симеон, прикрыв глаза, вновь и вновь проходит думою эту дорогу, долгий путь в далекую, грозную Орду. (А тогда была осень и мерзкий морок и хлад и Федор бешено колотил в ворота… Нет, не надо, не надо сейчас! Еще вспомню тебя, там, в Сарае!) Власть. Вот он плывет за властью! Власть не просят, берут. Всегда ли? Ныне на Руси ее просят у чуждых стране насельников. Где твоя слава, Русь? Где величие твое, редина? Кому отдала ты свою неземную красу?!

И, ежели подумать строго и честно, чем лучше он, на коем несмываемая кровь и предсмертное проклятие Федора, чем лучше их всех, родичей, свояков и соперников своих? И ему ли говорить днесь о христианской любви и дружестве русичей перед лицом хана? Где тот, кто чист пред Господом, пред кем можно пасть на колена и молить о милости и снисхождении? Где обещанный Алексием святой? Или, как тот отцов пугающий старец, придет к нему токмо перед последним днем, придет, дабы принять последний вздох или, напротив, взглянуть с укоризною в очи? Как и умереть тогда и с чем умереть?

Его вновь стала пробирать дрожь. Он встал с раскладного стульца и тут же позавидовал судовому мужику, что стоял у тяжелого правила засуча рукава, с голою грудью, – распаренное чело лоснится и блестит на солнце. Сесть бы за весла, поделать бы что! Нельзя. Он плотнее запахнул зипун, с сожалением глянул на плывущие зеленые берега, толчком отворил дверь тесной княжеской горенки, полез в безветренное тепло. Еще целых два дня плыть по Оке до Нижнего!

В эту ночь он думал о том, что бояре его, везущие своего молодого князя в Орду, по-своему правы. Грех, ежели он есть, лежит на нем, на самом Симеоне, а не на всей русской земле. (А Новгород, на который он поведет рати, а Тверь, а Нижний, Ярославль, Ростов и прочие грады, ограбленные родителем, – не та же ли русская земля?) Почему же они столь тверды и бестрепетны, бояра его государевой думы? Или возложили все на него одного? А ежели не возможет он? Изберут другого и тоже повезут ставить великим князем владимирским?! Так же вот, совокупною волей. А грех на мне одном? На тебе одном! Виждь и поклони земно родителю твоему, он понимал это лучше тебя. И, верно, всю жизнь понимал, сызмладу. И выбрал путь. А он? Ему путь был предназначен батюшкой, не им самим. Но и он тоже выбрал. Когда же? Тогда. В Орде. Когда сын Александра Михалыча Тверского, Федор, предсмертно колотился в ворота, а он, Симеон, не отокрыл ему. И обрек на смерть. И едет теперь получать ярлык на великое княжение владимирское.

А в чем вина его бояр? Боярам от его господарства корысть немалая! А виноваты ли смерды? Что им, смердам, в том, будет ли он, Семен Иваныч, главою Владимирской Руси? Им – тишина, от ратей и послов бережение, в лихолетье защита и оборона. А холопам? Этим вот лодейным мужикам? Им – сытный кус и гордость: мол, не простые мы, великокняжеские! И вот – совокупная воля земли. А грех? А грех на мне одном! А рать, раззор, скудота? То – на всех ляжет. И на смердов паче других. Стало, надобна была и им смерть Федора? Стало – так! А грех? А грех неделим. Он на князе. Почему, Господи? Потому, что решает князь, глава. Прежде всякого дела – слово, волевой посыл. И слово исходит от него. И он должен дать ответ Господу своему. Один. За всех. А ежели он будет мерзок, подл и слаб и от него погинет земля? Земля, погинув, получит тем самым воздаяние свое. Сгорят избы, осиротеют поля, жен и детей повлекут во вражий полон, бояр расточат и предадут казням, кмети погинут на ратях… Земля, приявшая себе главу недостойного, будет паки наказана недостойным повелителем своим, наказана паче грозы господней! А грех пред Господом будет все одно токмо на нем одном, на главе, на князе. С ним, с князем, которого в земном бытии будут все едино спасать, лелеять и холить, каков бы он ни был, разочтется Бог. В этом ли, загробном бытии – неважно. И тут вот – ужас власти. И искус великий: не поверить в господень суд! Да, ты прав, батюшка, и крестник твой, Алексий, прав сугубо: нужен святой! Земле, языку, боярам и паче всего ему самому, московскому князю Семену!