Симеон Гордый, стр. 66

– Совсем ты, молодец, гляжу, плох! Темный ты! Весь почернел уже! – И на невысказанные возражения князя тряхнула седатою, в черном от грязи повойнике головой: – Люди того не видят, а я вижу! Гляди! Дай руку!

Золотой княжеский перстень возник в ее хищной лапе. Обтерев перстень о свои ветоши, она завернула рукав Симеону и крепко провела несколько раз острым краем перстня ему по руке. Там, где золото вдавливалось в кожу, тотчас возникли сине-черные полосы, будто страшный рисунок смерти прорезался сквозь бледный окрас княжеской плоти.

– Золото чистое! К ему никакая беда не пристанет! Зри! Видишь? Видишь? – каркала старуха, чертя перстнем его руку. – Черный! Черный ты! У смерти стоишь! С бесом живешь, с бесом спишь! – продолжала Кумопа, покачивая головой, меж тем как невольно побледневший Симеон глядел на черный непонятный узор на своей обнаженной руке. Полосы медленно расплывались, бледнели. Старуха терла ему руку, поплевывая и что-то шепча. Потом опустила рукав рубахи, велела: «Сядь!» Сама опустилась на колени, высыпала из темного мешочка, достанного из-под лохмотьев, прямо на ковер какие-то сморщенные травы, коренья и снадобья, быстро заперебирала скрюченными пальцами, приговаривая вполгласа:

– Беса прогоню, покойника не прогоню!

Семен, нахмурясь, низя глаза, хотел было повестить о своей беде, но Кумопа прервала его, отмахнувши рукою:

– Слыхала! Слыхала! Слухом земля полнит! Пото и пришла!

– Иконы-ти убери али завесь чем! – повелела колдунья, и Симеон, стыдясь, исполнил ее приказ, набросив на божницу изузоренный плат.

– Блюдо подай! – последовал новый приказ. – Серебро штоб! Да молви тамо, пущай не пускают к тебе никоторова людина, не тревожили б тебя да и меня тоже!

Подняла на князя глубоко запавшие пронзительные глаза:

– Выгоню беса, а ты, княже, помни! Хотят срубить Велесов дуб, дак ты не давай! Святу рощу береги!

– Кто хочет срубить? – Симеон пожал плечами, мысля изобразить незнание. Настойчивые требования митрополита покончить с языческим идолослужением были где-то в ином мире, по ту сторону и за гранью того, что происходило здесь и сейчас.

– Хотят, хотят! Сам знашь, молодец! Не лукавь! – строго прервала старуха его неумелую ложь. – Набольший хочет! Давно просит у тебя! Не верь, князь! Рощу порушишь – и землю порушишь тою порой, и сам от беды не уйдешь!

Серебряное блюдо было водружено на стол. Расставлены свечи. Явились вода и зола. Пока это все было схоже с тем, что проделывали и прочие колдуны, призываемые им или Опраксией.

По наказу колдуньи он снял крест с шеи (и это уже приходило ему проделывать не раз). Кумопа меж тем начала раскладывать на блюде снадобья, приговаривая:

– Вот плакун-трава – бесам к слезному испущанию; вот чертогон-трава – отгони силу нечистую; вот одолень-трава – одолей супостата-ворога; вот прострел-трава – изжени и погуби рать бесовскую…

Кумопа зажгла травы. Синий чадный дым наполнил покой. В тумане лицо колдуньи мрело и двоилось, что-то стенало и двигалось в волнах дыма. Голову кружило, и звук голоса колдуньи, произносившей сейчас слова древнего заговора, достигал ушей Симеона глухо, как сквозь пуховый полог.

– На море, на окияне; на острове на Буяне, сидит старец однозуб, двоезуб, троезуб. Нету у того старца ни уроку, ни призору, ни всякого иного оговору. Не болят у того старца ни кости, ни жилы, ни становые, ни рудовые; не имет его ни сила бесовская, ни злоба вражея…

Симеона будто бы что-то толкало и раскачивало, точно туго набитый мешок. Он изо всех сил глядел на воду, стараясь не отвести взора (иначе, по наказу старухи, колдовство потеряло бы свою силу), и чуял, порою до острого телесного преткновения, как его что-то пытается отвести, оттащить и отвлечь, почти хватая за плечи, почти касаясь лица и шеи липкими осторожными касаниями. Он все-таки выдержал, так и не отвел взгляда, дождавщи, пока старуха окончила. И только услышав последние слова заговора: «Буди мое слово крепко и лепко, ключ, замок! Во веки веков! Аминь, аминь, аминь!» – и разрешающий зов Кумопы, отвел глаза и, как приходя в себя после обморока, озрел покой, по которому плавали ошметья копотной гари и изорванные клочья синей мги.

Во всем теле была истома, как после целодневного тяжкого труда. Руки так обессилели, что он с трудом мог их оторвать от столешни. Старуха, даже не спросясь, сама завернула ему рукав и снова стала чертить перстнем по руке. Беловатые следы кольца, как пенный след за кормою лодки, тотчас исчезали, оставляя мгновенный холодок, но темных давешних полос не было.

– Помни, князь! – выговорила старуха, подымаясь. – Слова свово не премени, Велесова дуба не сгуби! И то ищо помни: греха твово не сниму, Христа Господа за тя не умолю! Гоню-гублю токмо силу бесовскую!

Князь встал. Голову кружило, словно после болезни, когда начинают восстановлять допрежь угасавшие силы. Открыл обитый узорным железом ларец-подголовник; не слушая старуху, насыпал, не считая, серебра в кошель, подал, заставил взять.

– Откупаешься от меня, князь! – с укором, покачав головою, сказала Кумопа. – Гляди, худа б не стало! – Но серебро, однако, взяла.

Проводив колдунью, он еще долго сидел у стола, медленно приходя в себя. Потом достал кувшин с квасом из поставца и стал пить много и долго, словно конь после тяжелой работы.

Глава 57

С Алексием ему стыдно было говорить о своих семейных бедах, но тот сам нашел и место и время, чтобы опрятно выспросить великого князя.

Алексий явился к Симеону поговорить о деле церковном, решение коего, однако, не могло состояться без воли великого князя владимирского. Речь шла о том, чтобы забрать из Москвы архимандрита Святого Спаса, Иоанна, и возвести его в сан епископа ростовского. Симеону не надо было объяснять, что решение это (подсказанное Феогносту Алексием) укрепляло в Ростове власть Москвы. Поэтому с архимандритом урядили быстро.

Когда отец Иван откланялся, благословив напоследи великого князя и сам получив благословение Алексия (рукополагать отца Ивана во епископа намерили в Переяславле, куда вслед за Феогностом спасский архимандрит должен был выезжать назавтра из утра), Алексий, проводив отца Ивана до дверей и облобызавшись с ним троекратно, неспешно уселся опять в точеное старинное креслице, которое всегда ставили наместнику в княжеских покоях, заботно поглядел в лицо великому князю, вздохнул, вымолвил негромко:

– Скажи, сыне, сам о горестях твоих!

Лицо Семена начал заливать густой темный румянец. Он хотел было (от трудности предстоящего разговора) уклонить, словно бы не понять, о чем речь, но и того не смог перед своим духовным отцом и наставником. Опустивши долу чело, вымолвил хрипло:

– С женой… не могу… Ничего не могу! Лягу словно с мертвой… Бают, испортили… со свадьбы ищо…

– Та-а-ак! – Алексий глядел внимательно, задумчиво и строго, без улыбки.

– Переже, сыне, надобно тебе было к церкви божией прибегнути, нежели к ведунам и волховным чарам!

– Опраксея… требовала…

– Жоночьим умом жити невместно! Ты муж, глава! Почто столь долго скрывал сие от меня?

Симеон не знал, куда девать глаза, руки. Он взмок, отвечая каким-то сиплым, противным голосом, прошептал:

– Со стыда, владыко!

– Стыда нетути в том! – с мягкою укоризной возразил Алексий. – Господу свыше видны вся тайная сердец и дел человеческих! Прилежно ли ты молился, сыне?

– О да! – Симеон вскинул на Алексия горячечные глаза. (Как сказать, что стеснялся к нему, монаху, никогда не знавшему похоти женския, прибегать со своим, животным, с постелью, яко же и всякий скот…)

– Княжеству нужен наследник! – строго примолвил Алексий. – Знаешь сам, сыне, яко церковь божия прещает третий брак, да и… насильно удалить в монастырь дочь князя Федора немочно никак!

Все это Симеон знал не хуже самого Алексия. «Что же мне делать?! – рвалось у него изнутри. – Помоги!» Он вновь поднял горячечный взгляд, вперяясь в родниковые, глубокие очи Алексия. Но взор Алексия был замкнут и неумолим.