Симеон Гордый, стр. 102

Сейчас предстоит тяжелый разговор с Алексием. Тяжелый, потому что надлежит сместить Стефана, а наместник наверняка будет защищать ослушника… А вослед за тем – еще более тяжкий разговор с великим князем, исход которого до конца не ясен ему. Требовать, чтобы князь отослал Марию как незаконную жену назад? Ограничить наказание церковною епитимьей?

Во всяком случае, неблагословленный брак ставил князя в некую зависимость от его, Феогностовой, воли. Например, наконец-то стало возможно покончить с безлепым волховным служением под самою Москвой, вырубить эту несносную Велесову рощу, которую великий князь охранял от него, Феогноста, все эти долгие годы невесть почему и зачем! Но и ему, Феогносту, запретившему брак Симеона, несладко теперь станет иметь дело с великим князем владимирским! Ежели бы не этот Стефан, тверская княжна вряд ли согласилась бы на брак! И как он, умудренный опытом грек, не разглядел червоточины в сем высокоумном русиче!

В двери постучали. Феогност не изменил позы, не шевельнул ни рукой, ни ногой. Произнес по-гречески:

– Разрешаю!

В покой ступил служка, почтительно склонив голову, повестил, что прибыл наместник Алексий.

Феогност с удовлетворением отметил про себя строгую исполнительность служителя, со тщанием вводимый им некогда и уже неотменимый ныне распорядок, с годами ставший традицией, которая сама уже есть его оружие в днешней которе с князем.

Он узнал Алексия еще за дверями покоя по шагам. Встал ему навстречу. Алексий вошел своею быстрой и легкой походкой, подошел, склонив крылатый головной убор, увенчанный налобным изображением вседержителя.

– Благослови, владыко!

Они уселись. Поглядели в глаза друг другу. Во взоре Алексия была озабоченность, но не было смущения и боязни. Он выслушал несколько раздраженную (хоть тот и старался сдерживать себя) речь Феогноста, покивал. Отмолвил спокойно:

– Я и сам мыслю, что ошибся в брате Стефане! Нам надобен, полагал я, свой монастырь, своя киновия, сходная с киевской древлепечерской, в коей процвела бы книжная мудрость, а иноки дерзали спорить с властию, подобно тому как Феодосий Нечерский спорил с князем Святославом!

– Для сего, – усмехнувшись, возразил Феогност, – надобен прежде всего сам Феодосий!

– Именно так! – Алексий согласно склонил голову, но и тотчас продолжил: – Однако в сем случае игумен Стефан содеял разумное, уступив князевой нужде! – Он остро и твердо поглядел в глаза Феогносту и протянул свиток с уже разорванным шнуром. – Вот грамота, сегодня полученная мною из Сурожа. Чти! Иоанн Кантакузин в январе занял Константинополь и взошел на престол басилевсов. Патриарх Иоанн XIV низведен собором. Вместо него избран Исидор Бухир. Все прежние установления отменяются… Ныне не время спорить с великим князем Семеном! Мы должны совокупно с ним, едиными усты, слать к новому патриарху о закрытии митрополии галицкой как суетной новизны, с просьбою восстановить единую русскую митрополию для литовских и русских земель! Тем паче что Ольгерд в Вильне воздвиг гонение на православных!

– Но князь… – начал было Феогност, еще не в силах справиться с потоком известий, обрушенных на него Алексием.

– А князь, – перебивая, продолжил тот с энергией и страстью, – будет просить вместе с нами патриаршего благословения и разрешения на третий брак! И уступит нам в чем-нибудь малом, но надобном для церкви божией. Например, прекратит бесовские игрища и служения идолу Велесу, разрешаемые доднесь!

Феогност молчал. Закрыв глаза, откинувшись в кресле, молчал и слушал наступившую тишину. Ежели б не грамота, он мог бы представить сейчас, что Алексий все это, даже и победу Иоанна Кантакузина, выдумал, создал сам, чтобы оправдать свои действия и действователей. Но грамота – вот она – была у него в руках. Феогност открыл глаза, трижды перечел написанное по-гречески послание. Да, все так! И каким достойным, каким красивым завершением развязывается ныне тягостная тяжба с великим князем!

Авторитет его, Феогностовой, власти сохранен полностью. А с прекращением языческих треб даже и паки подтвердятся воля и достоинство митрополичьего престола в московской земле в глазах всех ее простолюдинов! Так что умаления власти церковной отнюдь не произойдет. (Ну а в том, что Константинополь сейчас, получив дары и поминки от Симеона, даст владимирскому князю требуемое согласие на третий брак, у него не было ни малейших сомнений.) И – закрывается галицкая митрополия! И он вновь единый хозяин всех этих обширных земель! И с тем вместе паки и паки возрастает значение русской церкви! Алексий, ты новый московский чудотворец! А я еще сомневался в тебе!

Он опять прикрыл глаза. Победил Кантакузин. Победил Григорий Палама. Победило древлее византийское православие! Победили афонские молчальники – исихасты, победили так, как и подобает побеждати – в духе, в слове, а не в грубой силе меча, – победили, убедив! И потому лишь и одолел Иоанн Кантакузин, что греческая церковь нашла в себе силы для возрождения заветов первых, изначальных вероучителей! (Феогност уже забыл свои прошлые колебания между Варлаамом и Паламою и то, как когда-то топтал послание Григория Паламы ногами. Но и он был все-таки человек!) Знаком он указал Алексию на аналой с приготовленными бумагою, пергаменом и чернилами; и наместник, тотчас догадав немую просьбу митрополита, начал, взяв лебединое отточенное перо, набрасывать скорописью содержание грамоты, которую должны были немедленно, скрепив митрополичьей и княжескою печатями, с богатыми поминками отослать в Царьград.

Глава 88

И вот он сидит в доме у брата Петра и не может встать и уйти (зашел на час малый лишь навестить своих по дороге). И не может встать и дотянуться до своего дорожного посоха, ибо на колена его ползет, сопя, Ванята, Иван, младший сын покойной Нюши, стоивший ей жизни и до того похожий на мать, что минутами думается, что это она сама, неразумная, вновь воротилась в мир, чтобы пройти земную дорогу свою иначе…

И Сергий растерян, он улыбается, тонкие ручки, не отпуская, крепко держат его за бороду. Малыш уже взобрался совсем ему на колена и теперь, ухватившись за волосы бороды, подымается в рост, заглядывает любопытно и требовательно в лицо чудному дяде. А Катя, супруга Петра, хлопочет, бегает от стола к печи, кидает на столешню горячие шаньги, наливает дымящую паром уху в глиняную тарель:

– Поешь, пожалуйста, не обидь, гость редкой! – приговаривает Катерина, и глаза ее сияют. – Петра бы дождал! Не дождешь, меня овиноватит совсем!

– Ес, ес, позалуста! – повторяет малыш, стараясь пригнуть за бороду его голову к тарели.

Сергий, усмехаясь, щекочет малыша (тот заливается счастливым смехом), пробует уху, хвалит хозяйку.

Петр присылал ему раза два по мешку муки, больше Сергий и сам бы не взял у него. Петр, конечно, помнит, что братья оставили ему свою землю… Земля божья! Стоит чего-то не земля, а работа на ней. Работа же – в прилежании и в мышцах делателя. Ничего ты не должен нам, ни мне, ни Стефану, Петр! Мы оба ушли от мира и от забот и соблазнов мирских!

А дети – Катины и Нюшин старший с ними – стоят хороводом в отдалении, разглядывают захожего дядю-монаха (успели отвыкнуть уже!), и тем удивительнее, что этот вот малыш, которого он только еще купал когда-то в корыте, так храбро и безоглядно потянулся к нему…

Надо идти, уходить. Катя уже насовала в его монашескую торбу всякого печева, а маленький Ванята все не отпускает, держит дядю за палец, и лишь Сергий к двери, начинает горько рыдать. Катя подымает малыша на руки, начинает гладить, уговаривать.

– Я их и от своих не отличаю! С чего ето он? – недоумевает она.

А у Ваняты в глазенках слезы, тянет и тянет ручки к Сергию… Наконец, сто раз уговоренный, поднесенный близ, целует его в щеку мокрым ротиком, говорит:

– Пииходи есё! – И плачет, снова плачет, уже за дверью: – К дяде хосю!

Морозная дорога скрипит, изрядно потяжелевшая торба оттягивает плечи. Он идет Радонежем, знакомою улицей, мимо знакомых, памятных с детства хором, и уже чужой и чуждый им всем, и уже – прохожий по миру, странник и гость, а не житель земли. А мир не хочет его забыть, и словно гордится им, и тянется к нему то ручонками дитяти, то улыбкою, словом, то просьбою благословить, и ему странно это еще – не часто выходит он из своей лесной обители и еще не привык к почтению, оказываемому на Руси странствующему монаху.