Симеон Гордый, стр. 101

Но Симеон медлит. Его рука передвигается ей на плечи, он горячо дышит ей в ухо, хочет поцеловать. Поцелуи сейчас – кощунство. Поцелуи – это любовь, которой не может быть! Хуже! Это – надругательство над нею. Она может отдаться насилию, она продана, но не это… Господи, только не это!

Мария опрокидывается на спину, подставляет ему, его щекочущей бороде, мягким усам, влажным устам свои холодные, стиснутые, мертвые губы.

– Ежели ты не хочешь, не надо теперь! – шепчет он, пряча лицо у нее на груди, и Мария немо гладит его раскидистые кудри. Хочу ли я? Что он спрашивает, о чем? Господи? Прошал ты меня, засылаючи сватов? Отсылая жену на Волок? Прошал ты меня когда-нибудь, с того первого разу, с погляду первого! Да и тогда разве прошал ты меня?! Он кажется ей таким маленьким, почти ребенком сейчас, его немножко жалко, и немножко смешно ото всего этого. «Это ведь ты добивался меня, а не я тебя!» – хочется ей сказать, но она молчит… Все, что должно произойти, надо содеять, и Мария вновь ловит ладонь князя, тянет к своей груди. Ей стыдно его жарких рук, его потных ладоней…

Даже и не с ним, не с врагом ее дома и семьи, даже и с любимым, жданным, она все это представляла себе совсем иначе. Или не представляла вовсе? Было ли у нее такое, когда, как сказывают, у девушки начинает кружиться голова и все тело млеет, делаясь жарким и слабым… Было ли? Нет, не было, верно, никогда!

Он наконец решается, ей становится тяжело… Нет, князь превозмогает себя или не хочет? Как это стыдно, гадко! Откатывается в сторону, недвижно лежит, не дотрагиваясь до нее… И ради этого, этих вот касаний и мокрых поцелуев, и было все? И пря с митрополитом, и разукрашенный поезд, и сваты, и гонцы, и послы? Господи! Почему ты не принял меня в череду непорочных невест твоих!

И этот человек посылал рати на Новгород, спорил с князьями в Орде? Он, наконец, не принял, не допустил, как говорят, ее брата Федора… И мог, мог спасти хотя бы только его! И не захотел или… Или так же, как и теперь, струсил, не возмог поглядеть ему в очи?! Зачем тогда они все – и бояре, и кмети, полстраны, – работают ему и ему служат? Или человеческое достоинство, гордость, благородство в ничто обратились в русской земле и такие, как он, погубив истинных витязей, стали теперь героями?!

Ну что же ты лежишь, победитель, словно обиженный ребенок! Ну убей, ну избей меня!

Она, в гневе, берет Симеона за плечи, встряхивает. Он, ошибочно поняв ее движение (и слава богу!), охватывает ее, наконец, руками, валит на постель… Тяжело. Больно. Неприятно, нечисто… И все?! И ради этого, только ради этого рушатся миры, совершаются подвиги, травят и убивают друг друга? Этого ради жена Пентефрия губила Иосифа? Соломон сочинял свою «Песнь песней»? Ради этого Олена Прекрасная шла за тридевять земель добывать своего Финиста – ясна сокола и выкупала его у бабы-яги? Только этого ради?! Нет, что-то еще… непонятное какое-то, странное чувство.

– Ты ненавидишь меня? – с горечью спрашивает Семен. – Ведь я насильник, убийца и враг вашего рода! Ведь я понимаю все!

Она трясет головой, спохватываясь, что кругом тьма, отвечает шепотом, с безотчетною женскою готовностью щадить и беречь – кто бы он ни был, какой бы ни был…

– Нет, что ты!

А он, кажется, плачет. Сейчас вновь отворотит от нее… Мария поворачивается к мужу, нашарив, кладет ему голову на предплечье, обнимает Семена за шею правой рукой, закрывает глаза, непривычно и странно чувствуя тяжелую мужскую руку на своем плече.

Слава богу, что все окончило. Произошло. И не стыдно теперь перед свахой. И у нее, наверное, будут дети. Сын. И, может быть, когда-нибудь, когда сын подрастет, когда боль, и стыд, и отчаяние приутихнут в отдалении лет, отойдут посторонь, быть может, тогда что-нибудь и пробрезжит иное из этого брака, из этой продажи… из этой еще одной горькой жертвы, может быть, самой малой и незначительной среди всех жертв, принесенных ее родным великим и несчастливым городом на алтарь грядущего величия русской земли!

А Симеон лежит, обнимая жену, по-прежнему далекую, незнакомую и чужую, и кает, и корит себя за то, что содеял, поспешив; и снова и вновь понимает, что он по-прежнему убийца и враг для нее, оскорбивший ее до зела, и не чает ни сытой тишины, ни покоя, а одно только сиротливое детское недоумение: когда добился всего, чего хотел, и, как оказалось, ничего не получил…

– У нас будет сын! – шепчет она, не отворяя глаз. – Ты не кори меня, хорошо?

– Хорошо! – отвечает Симеон тоже шепотом и не верит, не понимает, что это. Жалость ли бабья? Нужное, к случаю, утешение, долг жены, строго выполняемый ею (он уже начал не головою, но сердцем постигать это, присущее едва ли не всему тверскому дому, гордое служение долгу переже всего)? Или тонкий, брезжущий предвестник зари, как бывает еще перед рассветом зимнего дня, когда и ночь, и тучи, и ветер, и только первый зеленый луч осветлит откуда-то из-за густых облаков краешек окоема, намекнув, напомнив о близости грядущего дня.

Глава 87

Феогноста на Масляной не было в Москве. О свадьбе великого князя он знал, конечно, но не предполагал, что обвенчать Симеона решится сам игумен Святого Богоявления, тот радонежский, понравившийся ему инок, так скоро возвышенный Алексием… «Так скоро и так опрометчиво!» – подумал Феогност, отославши служку и прикрывая глаза.

Князь, очевидно для всех, поставил ни во что его митрополичью волю, и теперь с Симеоном восстанет долгая пря… Уезжать в Киев или на Волынь, ко князю Любарту, в то время как великий князь литовский Ольгерд, по сказкам, держит в заточении двух своих ближников за прилюдное исповедание веры Христовой, было, разумеется, невозможно. Тем паче что в Галиче ныне, под крылом князя Любарта, открыта своя галицкая митрополия с подчинением ей всех епархий Волыни: владимирской, холмской, перемышльской, луцкой и туровской. И даже уехать в Тверь нынешнею порой неможно никак! Князь Симеон выбрал удобное для себя время! Однако наказать ослушника Стефана следовало, и немедленно.

Он опять прикрыл глаза. Тело отдыхало, мозг думал. Нынче по совету Алексия он поставил на суздальскую епархию нового епископа – Нафанаила. В какой мере Алексий служит ему, митрополиту, и святой греческой церкви и в какой мере – великому князю московскому?

Быть может, переехать во Владимир, как можно реже бывать в Москве и сблизиться с суздальским князем Константином Василичем?

В богато убранных хоромах было тепло и тихо. Шум торга и гомон ремесленной слободы не проникал сюда, за стены Кремника. Митрополичий двор на Москве ни размерами, ни роскошью не уступит княжескому. Богатства все росли и росли. Уходить отсюда не хотелось. Но точно так же не мог он представить себе пятнадцать лет назад, как можно уехать на Москву с Волыни!

Митрополичьи хоромы в Кремнике были высоки, в три жила, и верхние горницы согревались теплым воздухом, поступающим снизу через отдушины. Ни сажи, ни копоти, обычных спутников русских печей, не было здесь и в помине. Этим московитам не откажешь в изобретательности! Дорогая утварь, ордынские ковры, греческие и русские книги в обтянутых кожею твердых дощатых переплетах с медными позолоченными и посеребренными застежками-жуковиньями. Иконы византийского, суздальского и новогородского письма. Драгоценные облачения, митры, посохи, панагии, усыпанные самоцветами, золотая и серебряная церковная посуда – блюда, потиры и чаши, кубки и кресты. Удобная постель; своя, митрополичья, молельня. Молчаливая, исполнительная прислуга. Прекрасный стол, пригласить за который пристойно кого угодно из великих мира сего… Тяжко спорить с московским князем! И надобно спорить. Неможно авторитет церкви менять на церковное серебро – быстро уйдет и то и другое! Верен ли ему Алексий? Не поторопился ли он хлопотать в Константинополе о восприемнике своем? Да к тому же при дворе кесарей и в столице так ныне все зыбко, неверно, переменчиво… Война! Внутренняя, самая опасная для государств и правительств – «аще царство на ся разделится, не устоит!»