Похвала Сергию, стр. 43

Едва переступая немеющими ногами, Варфоломей доволокся до середины избы и приник к тяжелой кади с вонючей жижей, в которой квасилась кожа. Ляпун сейчас был сильнее его, и Варфоломею, чтобы удержаться на ногах, надо было опереться о что-нибудь. Однако и тут его выручила прежняя выдержка. Одолев слабость в ногах и не позволяя себе ни одного лишнего движения, Варфоломей, крепко обнявши топорище, за которое отчаянно дергал Ляпун, начал постепенно отдавливать секиру вниз.

– Пусти! – хрипел Ляпун, – пусти… Брошу… Слово…

– Не бросишь… Сам пусти!

– Вот хрест… Пусти, ну!

Ляпун изо всех сил рванул топор на себя, не видя, что Варфоломей зацепил лезвие за край кади.

– Пусти! Уйду… Пусти!

– Ты… убийца… Тебе… не будет спасения, понимаешь? Отдай топор! – говорил меж тем Варфоломей, надавливая на рукоять.

– Убьешь!

– Не трону… Дурень… Оставь топор… Богом клянусь, не трону я тебя!

Он одолевал-таки. Ляпун, не отпуская рукояти, клонился все ниже и ниже и вдруг, выпустя топорище из рук, стремглав ринулся в угол и распластался там по стене.

– Пощади!

Варфоломей стоял, еще не понимая своей победы. В голове звенело. От крови промокло все – и свита, и рубаха. Теплая жижа сочилась у него по спине и груди. Он поднял топор. Сжал изо всех сил скользкое топорище и, не отводя взора от побелевших, полных смертного ужаса глаз Ляпуна, сделал к нему шаг, и другой, и третий. В углу, наискосок от них, стояла большая изрубленная колода для мяса. И Варфоломей, продолжая глядеть прямо в лицо Ляпуну, изо всех сил (тьма на миг опять заволокла очи) вонзил топор в колоду, погрузив светлое лезвие почти до рукояти в щербоватое дерево.

В ушах все стоял и ширился звон. Ноги онемели, и чуялось – стоит наклониться, и предательская тьма охватит его и увлечет вниз, в небытие.

– Помни, Ляпун, – сказал он отчетливо и громко, – из утра надоть тебе быти у священника и покаяти во гресех своих!

Ерш все так же пластался по стене, недоуменно смаргивая, с безмерным удивлением и страхом взглядывал то на Варфоломея, то на угрязшую в колоде секиру. «Почто не убил?» – казалось говорил его взгляд.

– Помни, Ляпун! – повторил Варфоломей, кое-как нахлобучивая шапку на разрубленную голову. Рывком открыв дверь (его опять повело головокружением), Варфоломей вывалился в темень ночи, на холод и мороз, сошел, не сгибаясь, по ступеням и, не обращая уже внимания на беснующегося пса, деревянно зашагал прочь от предательской избы.

Ноги повели его к дому, но на середине пути он остоялся, чуя озноб и колотье во всем теле, и повернул вспять. Казать себя матери в этом виде нельзя было. Петляя по тропинкам осклизаясь, почти падая, Варфоломей добрался до избушки знакомой костоправки Секлетеи и уже тут, почти теряя сознание, торопливо плел что-то, пока старуха, ворча, стаскивала с него кровавый зипун с рубахою, осматривала и обмывала рану на голове, жуя морщинистым ртом и покачивая головой.

– Эдак-то и не падают, парень! Туточка без топора, аль бо секиры не обошлось… Ну, молци, молци!

Лежа ничком, уже в полусознании, чуял он, как бережно возится Секлетея над его раной… Домой он прибыл уже перевязанный, с туго замотанною головою, в чужой рубахе, в кое-как обмытом от крови зипуне. Стараясь не показываться на глаза матери, пробрался в темноте в угол, на свое место, и, горячо прошептав: «Господи! Благодарю тя за спасение! Яко благ еси и человеколюбец, и весь вся тайная души человеческой…» – провалился в сон, в жар, в полубредовое небытие…

Скрыть от всех свою рану ему, конечно, не удалось, хотя о том, что совершилось, он так никому и не проговорился.

– Упал затылком о топор! – Вот и все, что из него выудила мать. Вызывали лекаря с наместничьего двора, рану вновь промывали и зашивали (Варфоломей тихо скрипел зубами, было много больнее, чем давеча в избе Ляпуна и у Секлетеи).

А потом он лежал горячий и безвольный, и кружилось, и плыло хороводом перед очами, и плакала мать, и Нюша прибегала и сидела рядом, вздрагивая от тихих слез и трогая прохладными пальчиками его воспаленное чело, и ему было хорошо-хорошо от ее касаний и от такого открыто-неложного страха за него.

На все вопросы о том, что с ним произошло, Варфоломей или упрямо повторял первую пришедшую в голову ложь, либо отмалчивался. Кажется, только один Стефан и догадал, в чем дело. На третий или четвертый день кто-то из холопов принес весть, что невестимо исчез колдун, Ляпун Ерш. Заколотил дом и пропал неведомо куда. Варфоломей со Стефаном как раз разговаривали. Первый – лежа, второй – сидя на краю братней постели. Варфоломей умолк и насторожил уши. Подняв глаза, он увидел внимательный взгляд Стефана и смущенно отвел взор.

– Это ты его… довел? – хмуро, процедив сквозь зубы, вопросил Стефан, внимательно оглядев перевязанную голову младшего брата. Варфоломей смолчал. Стефан задумался, слегка ссутулив плечи.

– Видишь, с ними, с такими, по-христиански нельзя. Тут нужна власть, закон. Иного не понимают. Темные они!

– А как же – первые – христиане – обращали – язычников? – медленно ворочая языком, выговорил Варфоломей.

– Там иное! – Как же можно сравнить: неведенье истины или нежелание ее знать! Ежели кто сам обещался дьяволу, того уже светом истины не просветишь… А ты, никак, Ляпуна обращать в христианство надумал?

– Я упал… – нехотя отмолвил Варфоломей.

– Ну, дак не падай больше! – грубо возразил Стефан, обрывая разговор.

– Матерь исстрадалась совсем!

Впрочем, пролежал Варфоломей недолго. Здоровая природа взяла свое. А Ляпун и верно пропал из Радонежа и до времени боле о нем не слыхали.

Глава 7

Мать как-то обмолвилась, сидючи за шитьем.

– Скорей бы Стефана оженить, да и вас с Петром тоже! Мы с отцом старые уже, уйдем в монастырь. Дом без хозяйки – сирота!

– Я, мамушка, о женитье не думаю! – отмолвил Варфоломей. – Хочу послужить Господу!

Мария поглядела внимательно, перекусила нитку.

– Гляди, сын! В монастыри уходят больше в старости, к покою, опосле трудов мирских… – Подумала еще, помолчала, добавила тише: – Ну, как знаешь, не неволю.

О женитьбе Варфоломей и вправду не думал. Он рос, вытягивался, становился шире в плечах, огрубело лицо, явилась юношеская, проходящая к мужеству, неуклюжесть. Но все уходило в силу рук и в пытливость ума.

И Нюше, внучке Протопоповой, он отвечал вполне чистосердечно, когда она, подсаживаясь к нему, глядела, как Варфоломей большими руками ладил по просьбе девушки тонкую берестяную коробочку для иголок и ниток, и заглядывала любопытно, и невзначай касалась его плечом, и влажными пальчиками трогала загрубелые длани юноши («Какие у тебя руки большие!»), удивляясь, как это он такими большими пальцами выплетает и узорит столь тонкую крохотулю? И, поглаживая его словно бы рассеянно по запястью, выспрашивала вполголоса:

– Правда ли, что ты пойдешь в ченцы?

Варфоломей, сосредоточенно действуя кочедыгом, кивает головой:

– Да!

Нюша хмурит бровки, словно облачко набежало на ясный небосклон, замирает на миг и вновь начинает ластиться:

– Расскажи чего-нибудь! – просит она. И он, не отрывая глаз от дела, сам любуясь своим мастерством, начинает вполголоса сказывать: про старцев египетских, Герасима и льва, девушку, прожившую неузнанной в мужском монашеском платье, про Алексея Божьего человека… А она сидит, взглядывая искоса на него, примолкшая, и клонит голову, изредка вздыхая, а то вновь начнет молчаливо водить теплым пальчиком по запястью Варфоломея, то щиплет, дурачась, светлый пух бороды, а то захохочет, недослушав, вскочит, убежит, поворотя от двери, позовет лукаво:

– Бежим в горелки играть!

С Нюшей ему было хорошо и покойно. Теплело внутри и хотелось так и сидеть рядом, бесконечно что-то делая, и чтобы она дурачилась, и выспрашивала, и тепло дышала в ухо, водя соломинкою по шее, и – ничего больше! Решению его идти в монахи Нюша никак не могла помешать. Так он думал. Да так, до поры, и было на деле. Плотское не волновало пока, не мучило Варфоломея. Быть может, еще и потому, что он с детства установил для себя строгую, полумонашескую жизнь: очень мало спал, умеренно ел и непрестанно трудился. Все, чем будущий Сергий впоследствии изумлял братью свою, все его многоразличные умения были приобретены им теперь, в эти радонежские годы.