Отречение, стр. 162

Дмитрий, не думавший ни о чем таком, тут только понимает, что отменить тысяцкого на Москве — зело не просто и потребует сугубых трудов и что вновь и опять без Алексиевой заступы и обороны ему с этим делом не совладать. Он благодарно, но и ревниво взирает исподлобья на Алексия, ведь и съезд князей, долженствующий подтвердить непререкаемую власть великого князя московского, организовал именно он, Алексий, для того и объезжал епархии.

— Мыслю, разумно будет объявить об отмене тысяцкого после того, как собранные князья принесут присягу быти всем заедино и не изменять впредь престолу и воле великого князя московского! Иван много старался о том, дабы помочь мне совокупить нынешнее единство володетелей, и не надобно его огорчать излиха отменою власти именно теперь!

Дмитрий молча кивает. Он уже понимает многое, но еще не научился ждать и терпеть. Ему бы хотелось решенное решить сразу. Но он слушается своего владыки, и в этом его днешнем послушании — спасение страны.

ГЛАВА 70

Все эти люди умерли. От большинства из них даже не осталось могил. Ражие посадские молодцы; румяные, кровь с молоком, девки — состарились и сгинули тоже. Много раз сгорали и возникали вновь хоромы. Исчезали деревни. Несколько закрытых храмов, да Синий камень, переживший века, да смутные предания о том, что в овраге у Клещина, на пути в Княжово-село, «водит», озорует древняя, еще дохристианская нечистая сила, — вот и все, оставшееся доднесь от тех, почти утонувших во мгле забвения, времен. Не зайдешь, не выспросишь!

Неведомо, длился ли съезд князей целых четыре с лишним месяца, от ноября до конца марта, или, что вернее, пожалуй, на крестинах княжеского сына было только решено устроить съезд, «сойм», невдолге, пригласивши князей с их дружинами, ибо подпирали дела ордынские, опасила Литва, не казался да и не был надежен мир с Михаилом… И какие речи велись на том, последующем, княжеском сойме? О чем глаголал митрополит Алексий главам Владимирской земли?

О том, что надобно совокупное дружество, что нужен закон и что надобен единый глава, и глава этот — московский великий князь, признанный ханским ярлыком наследственным володетелем владимирского великого княжения?

О том, что шатание ни до чего хорошего ни доведет страну, испытавшую нашествие Ольгерда, что ежели бы не народ, не земля, вставшая за Москву, — неведомо, что и створилось бы на Руси?

Что Мамай возможет и вновь поссориться с Русью и что пора остановить татар такожде, как и Литву, такожде, как и католиков, жаждущих изгубить православие. Что надобно не стоять в стороне, как стояли доднесь князья многих владимирских уделов, а помогать великому князю в любой беде, отколе бы она ни исходила и что великий князь волен карать ослушников, иначе не стоять Руси! И что надобно собирать ратных, готовить полки, дабы не оказаться вновь нежданно побитыми не Ордой, так Ольгердом…

Поздняя патриаршия Никоновская летопись попросту говорит то, чего в более ранних сводах не существовало, и что, вероятнее всего, родилось как итог исторических размышлений людей, свергнувших ордынское иго, что-де великий князь Михаил Александрович «колико приводил ратью зятя своего, великого князя литовского Ольгерда Гедиминовича, и много зла Христианом сотвори, а ныне сложися с Мамаем, и со царем его, и со всею Ордою Мамаевою, а Мамай яростию дышит на всех нас, а аще сему попустим, сложится с ними, имать победити всех нас».

По-видимому, ежели мысль такая и была, то так прямо, даже когда княжеские дружины двинулись на Тверь, не высказывалась. Да ведь были и иные мысли! Еще далеко не всем была ясна законность Москвы и незаконность тверского княжеского дома, права коего на великий стол были отнюдь не меньше московских, хоть и забылось уже что Юрий был выскочка и что за смертью Данилы московские володетели потеряли всякие права на владимирский стол. То забылось, поминалось книгочиями да иными князьями в местнических расчетах своих. И все-таки Тверь не была еще, не являлась, как хотелось бы видеть летописцу XV — XVII столетий, безусловным врагом, и потому речи, которые говорились на княжеском сойме, должны были вестись о другом и словами иными.

Глаголал ли что-нибудь игумен Сергий? Мы не знаем. Скорее всего, нет. Но он был и присутствием своим содеивал многое.

О чем внушал иерарх всей Владимирской земли, владыка Алексий? Он был прежде всего митрополит и говорить должен был о вопросах веры, тем паче, что обращался он к верующим. И говорил в пору великого обстояния. Мусульмане — с юга. С запада — католики. Посланец патриарха, Киприан, сейчас в Литве и, возможно, роет под него, Алексия, кумится с литовскими князьями в надежде сохранить эту страну за греческим патриаршим престолом. Единственный, кто мог и должен бы был явиться другом Руси — Мамай, становится ее ворогом, и послы его днесь сидят в заключении в Нижнем Новгороде, не ведая еще участи своей. И что станет с землей и с верою православной, ежели толикое количество врагов разом обрушит на Русь? И ежели тому, кто все это понимает и держит на плечах своих, митрополиту Алексию, восемь десятков лет? Какую веру надобно иметь в сердце своем, дабы не устрашить, устоять на сей высоте, и коликую любовь надобно хранить земле к пастырю своему, дабы не усомниться в нем и не дрогнуть верою! Воистину бессмертным почитал русский народ наставника своего!

Все они нынче в земле, и мы не ведаем больше того, что скупо отмечено летописью, не знаем сказанных слов и только можем догадывать, о чем мог говорить Алексий на княжеском сойме тем, от чьей совокупной воли зависела тогдашняя (а значит, и нынешняя) судьба нашей страны, вернее, что должен был он сказать как глава церкви и духовный наставник народа, который оказывался в эти трагические десятилетия гибели Византии и близкого завоевания турками Балканских государств единственным защитником православия, единственным народом, языком, где вера соединялась и объединялась с государственностью, а не противополагалась ей, как это было в Литве, и церковь не оказывалась в подчинении иноверцев, как это стало на землях растущей Турецкой империи.

Он должен был, прежде всего, поднять голос в защиту православия, в защиту соборности церкви (а не ступенчатого подчинения католическому Риму), когда высшим органом церкви является она сама, всею совокупностью своих членов (принцип этот на Руси в послениконовскую эпоху был сохранен одними староверами). Он должен был говорить о свободе воли, данной или, точнее, объявленной, принесенной в мир воплощенным Словом — Логосом четырнадцать веков назад.

Две, только две истины существуют в мире со дня нагорной проповеди Спасителя! Существуют и борются друг с другом. Истина предопределения и истина свободы воли.

Одна, прежняя, ветхозаветная, как раз и отброшенная Учителем, гласит: есть, мол, избранный народ, есть заповеди, которые надобно токмо соблюдать, дабы не утерять избранничества своего, и есть предназначенность: «Каждый волос человека сосчитан еще до его рождения». Предназначенность, определяемая в течение столетий бытием ли, имуществом, «собиною», правами ли граждан, господним промыслом, природою ли живого, мыслящего существа, «прогрессом» наконец, — но всегда остающаяся предназначенностью, предопределенностью, при которой ничто существенно не можно, да и не должно изменять предоставив миру течь по начертанному пути, подчиняясь свыше данным законам. И тогда нет, по существу, ни морали, ни понятий зла и добра, ни ответственности смертных друг перед другом и перед Господом, нет ни воли, ни безволия… Есть закон. Тот самый мертвый закон о котором первый русский иерарх, митрополит Илларион, говорил в первой дошедшей до нас русской проповеди «Слове о законе и благодати», произведении, означившем всю дальнейшую направленность исторической мысли России.

Сперва приходит закон, но он мертв, а потом, после — благодать, и она дает жизнь, ибо живо лишь то, что принято сердцем и доброю волей по закону вселенской любви. И ежели верно то, что закон приходит сперва, то верно и другое, что истинная жизнь, жизнь во Христе, наступает с приятием благодати.