Отречение, стр. 116

Недаш склонил голову, прокашлял, кивнул. На стол были поставлены мисы с кашею, квашеною капустой и кислым молоком, разложены аржаные пироги, блюдо сушеных окуней, на деревянных тарелях горками моченая брусница. Мужики бережно принимали из рук хозяйки, что уже не ругалась, но супилась, грузно вздыхая, точеные, резаные и плетенные из бересты чары с ячменным пивом. Прохорова и Фролова жонки заботно и горестно взглядывают на своих мужиков. Только Таньша небрежничает, не отошла с давешней ссоры. Говорят больше о погоде, о своих мужицких делах. Только изредка спросит кто-нибудь из молодших:

— Князь-от сам ведет ратных али боярин какой?

— Сам! — отвечает Онька, хотя доподлинно и не знает того. Но за князем, за «самим», как-то надежнее, крепче, а потому и себя и других убеждает Онька в том, что князь Михайло лично ведет полки. Его рука, корявая, в твердых, не размягчаемых даже в бане мозолях, рассеянно ерошит вихрастую голову Ванчуры, что прилез, приспособился под рукой у отца. Федюха ест молча, взглядывая с некоторой обидою на брата с батей. Тем в поход, а ему, эко, навоз возить! Но — молчит. Родителю, да еще такому, как Онька, не перечат.

Застолье расходится поздно. Онисим уже лежит на полатях, уже горница полна дыхания спящих, одна Таньша в скудном свете светца что-то там прибирает, скребет. Наконец тушит, сунув в воду, последнюю лучину, стягивает в темноте тесный ей праздничный сарафан, лезет, пыхтя, на печь. Онька уже засыпает, когда Таньша посовывается к нему и, тихо всхлипнув, как девочка, прижимается лицом к его груди.

— Прости, коли… — шепчет.

Он, без слова, обнимает ее, оглаживает ласково, отвечает шепотом, не разбудить бы кого:

— Ничо! Даст Бог, воротим живы и с прибытком! — И оба замирают. Князь, подаривший им некогда право жить, требует теперь ихних жизней для того, чтобы биться за вышнюю власть в русской земле.

Выехали в потемнях. Еще холодом дышало не прогревшееся с зимы частолесье, и дрожь пробирала. Сперва сидели на телеге, потом, когда колеса стали вязнуть в мягкой земле, Онисим решительно соскочил. Мужики последовали его примеру. Освобожденный конь пошел резвей. Еще раз мелькнул позади, над кустами, на зеленом светлеющем окоеме передрассветного неба темный человечий истукан: Таньша стояла одна у жердевых ворот, прогнавши невесток в избу, и вглядывалась из-под ладони, видя и не видя, в далекую чащобу ельника, откуда нет-нет да и долетал до нее пропадающий скрип тележных колес. Потом, на следующем повороте, промаячила одна кровля терема — всё! Больше не к чему глядеть назад…

Мешки с кормом и снастью подпрыгивали на корнях дерев и выбоинах пути. Насаженные загодя рогатины вытарчивали далеко за задок телеги. Мужики шли молча и разгонисто, а над ними, на легчающем, пепельно-голубом небе, разгоралась ясная золотая заря.

ГЛАВА 29

Лед уже сошел, и стало мочно возиться на ту сторону, но усланная наперед сторожа донесла, что московская великокняжеская рать стоит у Переяславля и что силы там нагнано что черна ворона, «в бронях вси», и Михаил не рискнул переправлять свои полки через Волгу. Усланные наперед киличеи с одним из Сарыхозиных татаринов привезли твердый ответ князя Дмитрия: «К ярлыку не еду, во Владимир, отчину свою, не пущу, а ханскому послу путь чист!»

Михаил глядел с седла на кованную из синей стали полосу волжской воды, по которой, пробиваясь наискось, отчаянно сносимые течением, шли с того берега сторожевые лодьи, и понимал, что ничего не сможет тут содеять и что возиться на тот берег в виду московских разъездов для него — почти верный разгром. Сарыходжа медленно подъехал ко князю. Сыто жмурясь, поглядел на весеннюю шалую воду, покачал головою, почмокал. Степной конь настороженно нюхал воду, поводил ушами. Татарин, сощурясь, вопросил князя русскою молвью:

— Чево твоя делай топэр?

Кровь бросилась в лицо Михаилу, безумный гнев заставил бешено забиться сердце. Он поднял коня вскок, прокричал, с оборота, татарину:

— Идем вперед!

Полки двинулись по прежней дороге, вдоль Волги, мимо Кашина, все круче забирая на север. Василий Кашинский выслал Михаилу кормы, явно с тем только, чтобы тверичи не пустошили Кашинской волости. Михайло яростно гнал все дальше ратников и ропщущих мужиков (надо было пахать, а война без сражений и грабежей не сулила никому ничего, кроме проторей), и так, миновав Углече Поле, дошел до Мологи, первого города Ярославской земли, столицы удельного Моложского княжества.

В Мологе бил всполошный колокол. Позавчера протопоп Никодим, срывая голос, выкрикивал с амвона слова владычного проклятия князю Михайле, а сегодня сам Михайло Александрович с полками пожаловал под город.

Из слобод валом валили беженцы. Вестоноши на запаленных конях принесли весть Федору Михалычу Моложскому, что рать валит великая, а с нею ордынский посол с «байсою» ведет тверского князя всаживать на владимирский стол.

На площади, сметая заборы, бушевало самозванное вече. Ремесленники, бабы, какие-то юродивые, монахи, купцы… Вопли; на возвышении, поделанном из бочек с положенной на них сорванною створой ворот, мятутся витии. Смерд с расхристанным воротом кричит, требуя, дабы князь выдал оружие и брони посадским и защищал город. Очередного краснобая стаскивают за ноги, на помост лезет купчина. Густо кроет Михайлу Тверского:

— Какой ён нам князь, когды владыка отверг! А токмо — одни мы не выстоим, други!

Оружия требуют, почитай, все, но в истерике воплей сквозит растерянность: ветхий тын по насыпу и низкие костры — город отчаянно не готов к обороне…

Князь Федор Михалыч, утративший всякую власть в городе, сидит у себя в тереме, толкует с боярином. Он мрачен. Ратных горсть, мужики покричат и разбегутся, а с Михайлой рать неисчислимая, и без помочи ярославских дружин ратиться с ним нечего и думать. Он прислушивается к крикам, долетающим сюда с площади, хмурит татарские густые брови, шепчет презрительно:

— Чернь!

Гонцы в Ярославль уже усланы, но разве они поспеют! Со смотрильной вышки, куда князь подымается спустя час, уже видно, как из-за дальних лесов выкатывает полк за полком, «валом валит» тверская рать. Он жует ус, думает, мрачно глядя туда, и все не может решить: выстоят или нет московиты? Хотя приучен годами (еще Калита учил!), что Москва растет неодолимо. Давно ли Митрия Костянтиныча, суздальского князя, сокрушили! И

— кабы не отлучение, наложенное владыкою, он бы еще и подумал, не предаться ли тверичам. Но… Покамест князь Михайло не во Владимире…

А всадники все ближе. Перед ними бегут, вливаются в городские ворота толпы слобожан; бабы волокут овец, детишек, скарб. Стоны, гомон… Повернув голову, он видит, как от вымолов торопливо отчаливают груженые лодьи. Купцы смекают по-своему: пока суть да дело, товар спасти от грабежа! Гневая, князь рычит на боярина:

— Кто разрешил?!

Тот разводит руками.

— Тамо такое ся творит! Не пробиться и на кони! Осатанели людишки!

Князь думает, сопит, потом тяжело спускается вниз, под ним стонут ступени. Требует ратную справу, бронь, коня. Он еще ничего не решил и решить не может. События катятся мимо него. Он ловит ухом набатные звоны, крики ярости и страха, растерянность города. Шепчет: «Нет, не выстоят!» Шагом, в сопровождении бирючей и дружины, едет, расталкивая народ, к воротам. Створы уже закрыты. Снаружи бьется и молит толпа не попавших в город. Близко-поблизку подскакивают тверичи, пускают стрелы в город через заборола. Князь оглядывает растерянную толпу, видит безлепицу и срам, тяжко дышит и поджимает губы. Вдруг велит:

— Отворяй!

Скрипят петли. Запоздавшие поселяне толпою врываются внутрь. Мычит и блеет скотина, визжат задавленные жонки. Князь брезгливо сторонится, пропуская бегущих. И — вот тот страшный миг, когда меж ним и «ими» никого. И там, оттуда, скачут вражеские всадники в шеломах и бронях (пусть и свои, русичи, но…). Он, решась, выезжает на мост, дружина, оробев, жмется у него за спиною. Он, поведя глазом, успокаивает ратников: