Источник, стр. 191

XI

Гейл Винанд рассматривал блестящую деревянную палубу яхты. Дерево и медные ручки, словно пышущие жаром, помогали ему ощутить бесконечные заполненные солнцем мили между горнилом неба и океаном. Стоял февраль, яхта дрейфовала с выключенными двигателями в южной части Тихого океана.

Он перегнулся над поручнем и посмотрел вниз, на Рорка. Тот плыл на спине, вытянув тело в прямую линию, распластав руки и закрыв глаза. Цвет его кожи говорил о месяце таких дней, как этот. Винанд подумал, что ему нравится именно так ощущать время и пространство: через мощь яхты, через цвет кожи Рорка, через загар собственных рук, лежащих на поручне.

Он не выходил на яхте уже несколько лет. На этот раз он захотел, чтобы Рорк был его единственным гостем. Доминик осталась дома.

Своё приглашение Винанд сформулировал следующим образом:

— Ты убьёшь себя, Говард. Ты двигаешься вперёд с такой скоростью, которой долго не выдержать. И это длится уже по крайней мере со времени Монаднока, не так ли? Так что, хватит у тебя мужества на самый трудный для тебя подвиг — отдых?

К его удивлению, Рорк принял всё без возражений. Рорк рассмеялся:

— Я не бегу от работы, если именно это тебя удивляет. Я знаю, когда надо остановиться… но не могу остановиться, если не брошу всё сразу. Я понимаю, что переработал. В последнее время я портил слишком много бумаги, а получалась дрянь.

— Дрянь? У тебя? Возможно ли?

— Возможно, больше, чем у любого другого архитектора, и с меньшими возможностями для оправдания. Единственное, в чём я уверен, это то, что мои неудачные проекты заканчивали свою жизнь в корзинке для мусора.

— Предупреждаю, мы отправимся на долгие месяцы. Если ты начнёшь сожалеть и через неделю заплачешь о своём рабочем столе, как и все, кто не научился бездельничать, обратно я тебя не повезу. На борту своей яхты я самый скверный из тиранов. У тебя будет всё, что ты можешь вообразить, кроме бумаги и карандаша. Я не оставлю тебе даже свободы слова. Ты не будешь упоминать о несущих конструкциях, пластике и железобетоне с той минуты, как поднимешься на борт. Я научу тебя есть, спать и жить, как последний богатый бездельник.

— Мне хотелось бы попробовать.

Работа не требовала присутствия Рорка в течение ближайших месяцев. Все текущие дела были завершены. Работы по двум новым заказам начнутся не раньше весны.

Он сделал все чертежи, которые были нужны Китингу для работы в Кортландте. Строительство должно было вот-вот начаться. Перед отъездом в один из дней конца декабря Рорк отправился бросить прощальный взгляд на место будущего Кортландта. Как безвестный зритель стоял он в группе глазеющих бездельников и наблюдал, как вгрызается в землю экскаватор, освобождая место для будущего фундамента. Ист-Ривер лениво ползла широкой чёрной лентой, а за ней редкое кружево снежинок смягчало абрис городских башен, едва угадываемый в фиолетово-голубой акварели.

Доминик не стала возражать, когда Винанд сказал ей о намерении отплыть в долгое путешествие вместе с Рорком.

— Дорогая, ты понимаешь, что это не означает, что я бегу от тебя? Мне просто необходимо на некоторое время уйти от всего. А быть с Говардом всё равно что быть наедине с самим собой, только спокойнее.

— Конечно, Гейл, я не против.

Он посмотрел на неё и внезапно рассмеялся, невероятно польщённый:

— Доминик, по-моему, ты ревнуешь. Это чудесно, я ещё больше благодарен ему… за то, что он пробудил в тебе ревность.

Она не могла сказать ему, ревнует ли и к кому.

Яхта отплыла в конце декабря. Рорк, ухмыляясь, наблюдал за разочарованным Винандом, обнаружившим, что ему не надо укреплять дисциплину. Рорк не говорил о строительстве, часами лежал под солнцем на палубе, как настоящий бездельник. Они мало говорили. Случались дни, когда Винанд не мог вспомнить, обменивались ли они вообще какими-то мнениями. Ему начало казаться, что они могут вообще не разговаривать. Молчание было для них лучшим способом общения.

Сегодня они вместе нырнули, чтобы поплавать, и Винанд первым вернулся на борт. Теперь, склонившись над поручнем и наблюдая за Рорком, продолжавшим купаться, он подумал, что получил в этот момент власть над ним: он мог в любую минуту запустить мотор и уйти, бросив рыжеголового Рорка на милость солнца и океана. Мысль понравилась ему: ощущение власти и зависимости от Рорка, — потому что никакая сила не могла бы заставить его употребить свою власть. Небольшое напряжение голосовых связок, чтобы отдать приказ, и чья-то рука откроет клапан — и послушная машина тронется. Он подумал: «Дело не в морали, не в ужасе самого деяния. Вполне можно было бы бросить человека на произвол судьбы, если бы от этого зависела судьба целого континента». Но бросить этого человека было невозможно. Он, Гейл Винанд, был в данный момент беспомощен. Рорк, который лежал на воде, как бревно, обладал куда более значительной мощью, чем двигатель яхты. Винанд подумал: «Наверное, потому, что именно эта мощь и породила машину».

Рорк влез на палубу; Винанд оглядел его, блестящего от водяных нитей, струившихся по плечам.

— Говард, ты сделал ошибку в храме Стоддарда. Та статуя должна была воплотить тебя, а не Доминик.

— Нет, для этого я слишком себялюбив.

— Себялюбив? Себялюбивому человеку это понравилось бы. Ты как-то странно употребляешь слова.

— В их точном значении. Я не хочу быть символом. Я — это только я.

Растянувшись в кресле, Винанд с удовлетворением смотрел на фонарь — матовый стеклянный диск на переборке за его спиной отрезал его от чёрной бездны океана и создавал ощущение защищённости внутри мощных стен из света. Он слышал шум яхты, ощущал на лице тёплый ночной воздух и ничего не видел, кроме пространства палубы вокруг себя.

Рорк стоял перед ним — высокая белая фигура, на фоне чёрного пространства, голова поднята; такое же стремление вверх Винанд видел в эскизе здания. Его руки вцепились в поручень. На Рорке была рубашка с короткими рукавами — вертикальные складки теней подчёркивали напрягшиеся мускулы на его руках и шее. Винанд размышлял о двигателе яхты, небоскрёбах, трансатлантических кабелях — обо всём, что создал человек.

— Говард, этого я и хотел. Только ты и я.

— Я знаю.

— А знаешь, как это называется? Жадность. Я скуп в отношении двух вещей на этой земле: тебя и Доминик. Я — миллионер, который никогда ничем не владел. Помнишь, что ты сказал о собственности? Я как дикарь, который открыл идею частной собственности и на этой почве совсем взбесился. Странно всё-таки. Помнишь Эллсворта Тухи?

— Почему Эллсворта Тухи?

— Я имею в виду то, что он проповедует. Недавно я подумал — понимает ли он, что именно проповедует? Самоотречение в абсолютном смысле? Так я же был таким. Знает ли он, что я — воплощение его идеала? Конечно, он не одобрил бы моих мотивов, но мотивация никогда не изменяла фактов. Если он ищет подлинного самоотречения, в философском смысле — а мистер Тухи настоящий философ, — в смысле несравненно более глубоком, чем денежный интерес, Боже мой, да пусть посмотрит на меня. Я никогда ничем не владел. Никогда ничего не хотел. Мне просто всё было безразлично, в самом широком — космическом смысле, которого Тухи в жизни не постичь. Я превратил себя в барометр, испытывающий давление всего мира. Голос масс заставлял меня подниматься и опускаться вместе с ними. Конечно, в ходе этого процесса я скопил целое состояние. Но разве это существенно меняет картину? Допустим, я отдам всё до последнего цента. Допустим, что я никогда бы не хотел никаких денег, а пытался из чистого альтруизма служить людям. Что я должен был бы сделать? Именно то, что и делал. Дарить самое большое наслаждение как можно большему числу людей. Выражать мнения, желания, вкусы большинства. Того большинства, что голосует за меня, свободно изъявляя своё одобрение и свою поддержку трехцентовым бюллетенем, покупаемым каждое утро в газетном киоске на углу. Газеты Винанда? За тридцать один год они представляли кого угодно, кроме Гейла Винанда. Я выдавил своё Я из бытия, как ни один святой в монастыре. И они называют меня порочным. Почему? Святой жертвует только материальными благами. Это невысокая цена за вечное блаженство его души. Святой сберегает свою душу и отдаёт её миру. А я… я пользуюсь автомобилем, шёлковыми пижамами, роскошной квартирой, а в обмен отдаю миру свою душу. Кто жертвует больше — если жертва является мерилом добродетели? Кто по-настоящему святой?