Источник, стр. 173

— Хотел бы я сделать подобный жест. Но вынужден предоставлять слово на страницах моей газеты этим общественным деятелям. Да ладно. Ты дал им пощёчину вместо меня. — Он равнодушно отбросил газету в сторону. — Всё равно как на обеде, на котором мне пришлось присутствовать сегодня. Национальный конгресс рекламодателей. Мне надо дать информацию о нём — бесконечная пустая болтовня. Мне стало там так тошно, что я боялся свихнуться и дать кому-нибудь со зла в зубы. И я подумал о тебе, подумал, что тебя это никак не задевает. Никоим образом. Как будто на свете нет никакого Национального конгресса рекламодателей. Он где-то в пятом измерении и с тобой никак не соотносится. Я подумал об этом, и мне стало легче. — Он прислонился к бюро, скрестив руки. — Говард, как-то у меня был котёнок. Чертяка сильно ко мне привязался, худой, грязный, кожа, шерсть да кости, приблудная тварь, полная блох. Увязался за мной, я его накормил и выгнал на улицу, но на следующий день он был тут как тут, и я оставил его у себя. Тогда мне было лет семнадцать, я работал в «Газете», ещё только учился жить и работать как надо. Мне многое было по зубам, но не всё. Иной раз приходилось туго. Особенно по вечерам. Раз я даже хотел покончить с собой. Не от негодования — негодование только подстёгивало меня. Не от страха. От отвращения, Говард. Такого отвращения, что, казалось, весь мир залило сточными водами, весь мир накрыло помоями, грязь и вонь въелись во всё, поднявшись до неба, проникли даже в мой мозг. И тогда я посмотрел на котёнка и подумал, что он и представления не имеет о том, что мне противно, и никогда не будет иметь. Он был чист — в абсолютном смысле слова, потому что не был способен осознать родство мира. Не могу сказать, какое это было облегчение — попытаться вообразить, что происходит в мозгу этой маленькой твари, попытаться проникнуть в него — в это живое, чистое и свободное сознание. Я ложился на пол, прижимался лицом к животу котёнка и слушал, как он мурлычет. И мне становилось легче… Вот так, Говард. Выходит, я приравнял твою контору к развалившейся стене, а тебя — к бездомному котёнку. Таков уж мой способ оказывать уважение.

Рорк улыбнулся. Винанд увидел светящуюся в его улыбке признательность.

— Молчи, — быстро произнёс Винанд. — Ничего не говори. — Он прошёл к окну и остановился, глядя на улицу. — Не пойму, какого чёрта я так разговорился. Впервые в жизни я счастлив, первые счастливые годы за всё время. Я встретил тебя, чтобы поставить памятник своему счастью. Я прихожу сюда в поисках отдыха, и нахожу его, и рассказываю об этом… Ну ладно… Посмотри, какая дрянная погода. Ты закончил сегодня? Свободен?

— Да, почти.

— Тогда заканчивай и пойдём поужинаем вместе где-нибудь поблизости.

— Хорошо.

— Можно я позвоню от тебя? Надо сказать Доминик, чтобы не ждала меня ужинать.

Он набрал номер. Рорк направился в чертёжную, ему надо было отдать распоряжения перед уходом. Но у двери он задержался. Он должен был остановиться и слышать.

— Алло, Доминик?.. Да… Устала?.. Мне показалось… Меня не будет дома к ужину, извини, дорогая… Не знаю, возможно, поздно… Поужинаю в городе… Нет, с Говардом Рорком… Алло, Доминик… Да… Что?.. Звоню из его кабинета… Пока, до встречи, дорогая. — Он положил трубку.

Доминик стояла в библиотеке, положив руку на телефон, как бы продлевая разговор.

Пять дней и ночей она боролась с одним желанием — пойти к нему. Увидеть его где угодно — у него дома, в конторе, на улице — ради одного слова, одного взгляда, но только наедине. Но пойти она не могла. Она больше не была свободна. Он мог прийти к ней, когда хотел. Она знала, что он придёт и что он хочет, чтобы она ждала его. Она ждала. И ждать ей помогала одна лишь мысль — о некоем адресе, о бюро в здании Корда.

Она стояла, сжимая в руке телефонную трубку. У неё не было права отправиться по этому адресу. Это право было у Гейла Винанда.

Войдя по вызову в кабинет Винанда, Эллсворт Тухи сделал несколько шагов и остановился. Стены в кабинете, единственном богато отделанном помещении в «Знамени», были обшиты пробковым деревом и медными панелями. Раньше на них не было ни одной картины. Теперь на стене напротив стола Винанда он увидел увеличенную фотографию — портрет Рорка на открытии дома Энрайта, Рорк стоял с запрокинутой головой у гранитного парапета набережной.

Тухи повернулся к Винанду. Они посмотрели друг другу в лицо.

Винанд указал на стол. Тухи сел. Винанд, улыбаясь, заговорил:

— Никогда не думал, мистер Тухи, что смогу разделить ваши общественные воззрения, но теперь вынужден сделать это. Вы всегда разоблачали лицемерие высшей касты и превозносили добродетельность масс. Теперь я сожалею о преимуществах, которыми обладал в статусе пролетария. Если бы я всё ещё оставался в Адской Кухне, я начал бы этот разговор словами: «Послушай ты, гнида»! — но поскольку ныне я цивилизованный капиталист, я этого не сделаю. — Тухи ждал насторожившись. — Я начну так. Послушайте, мистер Тухи. Я не знаю, к чему вы стремитесь. Я не собираюсь выяснять мотивы ваших поступков. У меня не такой крепкий желудок, как у студентов-медиков. Так что вопросов я задавать не буду, как не буду и выслушивать объяснения. Просто впредь вы в своей колонке не будете упоминать одно имя. — Он указал на фотографию. — Я мог бы заставить вас публично объявить о смене ваших взглядов, и это доставило бы мне удовольствие, но предпочитаю вовсе запретить вам высказываться на эту тему. Даже единым словом, мистер Тухи. Никогда впредь. И не ссылайтесь на ваш контракт или какой-то пункт в нём. Не советую. Продолжайте писать в своей колонке, но помните о её названии и ограничивайте себя сообразно ему. Не выходите за положенные вам рамки, мистер Тухи. Очень узкие рамки.

— Да, мистер Винанд, — легко согласился Тухи. — В настоящее время я не должен писать о мистере Рорке.

— Это всё.

Тухи встал:

— Хорошо, мистер Винанд.

V

Гейл Винанд сидел за столом в своём кабинете и читал корректуру передовицы о нравственном значении воспитания в больших семьях. Фразы, как жевательная резинка, жёваная-пережёваная, прокручивались снова и снова, переходили изо рта в рот, падали на мостовые, прилипали к подошвам сапог, отправлялись снова в рот и изо рта попадали в мозг… Он думал о Говарде Рорке и продолжал читать «Знамя» — так было легче.

«Опрятность — большое достоинство в девушке. Обязательно каждый вечер простирывайте ваше нижнее бельё и учитесь вести беседу на темы культурной жизни, тогда у вас не будет отбоя от поклонников». «Ваш гороскоп на завтра весьма благоприятен. Усердие и искренность будут вознаграждены успехом в области инженерного и бухгалтерского дела, а также в любви». «Любимыми увлечениями миссис Хантингтон-Коул являются садоводство, опера и коллекционирование ранних американских сахарниц. Она делит своё время между маленьким сыночком Китом и многочисленными благотворительными делами». «Я всего лишь крошка Милли, я всего лишь сирота». «Чтобы получить полную диету, вышлите десять центов и конверт со своим адресом и маркой…» Он листал страницы, думая о Говарде Рорке.

Он подписал контракт на рекламу пудинга «Крим» в течение пяти лет во всех изданиях концерна Винанда — две полосы в каждом воскресном выпуске. Его сотрудники сидели перед ним — триумфальные арки из костей и плоти, памятники побед, напоминание о долгих терпеливых расчётах, об обедах в ресторанах, опрокинутых в глотку бокалах, о месяцах размышлений, воплощение его энергии, животворной энергии, переливавшейся подобно жидкости в стаканах в отверзнутые полные губы, в короткие толстые пальцы, энергии, изливавшейся в страницы воскресных выпусков — в изображения жёлтой массы, сдобренной клубникой, и жёлтой массы, сдобренной подливой на сливочном масле. Он смотрел поверх голов собравшихся в его кабинете людей на фотографию на стене — небо, река и запрокинутое вверх лицо.

«Мне больно, — думал он. — Мне больно всякий раз, когда я думаю о нём. От этого всё проще и легче — люди, передовицы, контракты, проще и легче от того, что становится так больно. Боль ведь тоже стимулирует. Кажется, я ненавижу его имя. Я буду повторять его снова и снова. Это боль, которую я хочу чувствовать».