Источник, стр. 125

— Я знал, что вы понимаете.

— Тогда вы не будете возражать против разговора.

— О чём?

В потёмках могло показаться, что Тухи вздохнул. После паузы он показал на здание и спросил:

— Это вам понятно?

Рорк не ответил.

Тухи продолжал, не возвышая голоса:

— Как это выглядит для вас? Как бессмысленное нагромождение? Как случайный лесной завал? Как хаотическое творение неразумных сил? Но так ли это, мистер Рорк? Нет ли здесь метода и закономерности? Не открываются ли они вам, человеку, знающему язык архитектуры и смысл формы? Нет ли здесь цели?

— Не вижу смысла обсуждать это.

— Мистер Рорк, мы здесь одни. Почему вы не скажете, что вы думаете обо мне? В такой форме, в какой вам угодно. Никто нас не услышит.

— Но я о вас не думаю.

На лице Тухи было выражение внимания, он прислушивался к чему-то простому, как судьба. Он долго молчал, и Рорк спросил:

— Что вы хотели мне сказать?

Тухи посмотрел на него, затем на голые деревья, обступившие их, на реку, бежавшую поодаль внизу, и на безмерный шатёр неба, поднимавшийся за рекой.

— Ничего, — ответил Тухи.

Он зашагал прочь, в тишине его шаги резко и ровно скрипели по гравию, как выстрелы клапанов паровой машины.

Рорк остался один на пустынной дорожке. Он смотрел на здание.

Часть третья. Гейл Винанд

I

Гейл Винанд поднял пистолет к виску.

Он почувствовал, как металлический кружок прижался к коже, — и ничего больше. С тем же успехом он мог притронуться к голове свинцовой трубой или золотым кольцом — просто небольшой кружок.

— Сейчас я умру, — громко произнёс он — и зевнул.

Он не чувствовал ни облегчения, ни отчаяния, ни страха. Последние секунды жизни не одарили его даже осознанием этого акта. Это были просто секунды времени; несколько минут назад в руках у него была зубная щётка, а теперь он с тем же привычным безразличием держит пистолет.

«Так нельзя умирать, — подумал он. — Нужно же чувствовать или большую радость, или всеобъемлющий страх. Надо же чем-то обозначить собственный конец. Пусть я почувствую приступ страха и сразу нажму на спусковой крючок». Он не почувствовал ничего.

Он пожал плечами, опустил пистолет и постоял, постукивая им по ладони левой руки. «Всегда говорят о чёрной смерти или о красной, — подумал он, — твоя же, Гейл Винанд, будет серой. Почему никто никогда не говорил, что это и есть беспредельный страх? Ни воплей, ни молений, ни конвульсий. Ни безразличия честной пустоты, очищенной огнём некоего великого несчастья. Просто скромненько-грязненький, мелкий ужас, неспособный даже напугать. Не можешь же ты опуститься до такого, — сказал он себе, — это было бы проявлением дурного вкуса».

Он подошёл к стене своей спальни. Его пентхаус был надстроен над пятьдесят седьмым этажом роскошного отеля, которым он владел в центре Манхэттена; внизу он мог видеть весь город. Спальней служила прозрачная клетка на крыше, стенами и потолком которой были огромные стеклянные панели. Вдоль стен протянулись гардины из пепельно-голубой замши, они могли закрыть комнату, если он пожелает; потолок всегда оставался открыт. Лёжа в постели, он мог наблюдать звёзды над головой, видеть блеск молний, следить, как капли дождя разбиваются в гневных, сверкающих всплесках света о невидимую преграду. Он любил гасить свет и полностью раскрывать гардины, когда был в постели с женщиной. «Мы совершаем соитие на виду у шести миллионов», — пояснял он ей.

Сегодня он был один. Гардины были раскрыты. Он смотрел на город. Было поздно, и великое буйство света внизу начало меркнуть. Он подумал, что готов смотреть на город ещё много, много лет, но и не имеет ничего против того, чтобы никогда его больше не видеть.

Он прислонился к стене и сквозь тонкий тёмный шёлк своей пижамы почувствовал её холод. На нагрудном кармане пижамы была вышита белая монограмма «Г.В.», воспроизводившая его подпись, — именно так он подписывался своими инициалами одним властным движением руки.

Утверждали, что самым обманчивым в Гейле Винанде была внешность. Он выглядел как порочный и чрезмерно утончённый последний представитель старинного, погрязшего в многовековой роскоши рода, хотя все знали, что он поднялся из грязи. Он был чрезмерно строен — настолько, что не мог считаться физически красивым, казалось, вся его плоть уже выродилась. У него не было необходимости держаться прямо, чтобы произвести впечатление жёсткости. Подобно изделиям из дорогой стали, он склонялся, сгибался и заставлял окружающих чувствовать не свою позу, а туго сжатую пружину, готовую выпрямить его в любой миг. Ему не требовалось ничего сильнее этого намёка, он редко стоял выпрямившись, движения и позы его были ленивы и расслаблены. И какие бы костюмы он ни носил, они придавали ему вид совершеннейшей элегантности.

Его лицо не вписывалось в современную цивилизацию, скорее в античный Рим — лицо бессмертного патриция. Его волосы с лёгкой сединой были гладко зачёсаны назад, обнажая высокий лоб, рот был большим и тонким, глаза под выгнутыми дугами бровей были бледно-голубыми и при фотосъёмке выглядели двумя сардоническими белыми овалами. Один художник попросил его позировать для Мефистофеля; Винанд рассмеялся и отказался, а художник с горечью наблюдал за ним, потому что смех превратил его лицо в идеальную модель.

Он небрежно привалился к стеклянной панели своей спальни, ощутив тяжесть пистолета в ладони. «Сегодня, — подумал он, — что же такое было сегодня? Разве произошло что-нибудь, что бы помогло мне сейчас, придало значение этому моменту?»

Сегодняшний день прошёл так же, как множество других в его жизни, поэтому было трудно заметить, чем же он отличался от них. Ему исполнился пятьдесят один год, и на дворе была середина октября 1932 года, в этом он был твёрдо уверен; остальное же требовало усилий памяти.

Он проснулся и оделся в шесть утра; он никогда не спал больше четырёх часов. Он спустился в столовую, где был приготовлен завтрак. Его квартира, небольшое строение, стояла на краю обширной крыши, на которой был разбит сад. Его комнаты были вершиной художественного совершенства; их простота и красота вызвали бы вздохи восхищения, если бы дом принадлежал кому-то другому, но гости бывали поражены до немоты, увидев дом издателя нью-йоркского «Знамени», самой популярной газеты в стране.

После завтрака он зашёл в свой кабинет. Его стол был завален наиболее известными газетами, книгами и журналами, полученными этим утром со всех концов страны. Он работал в уединении за этим столом часа три, читая и делая краткие заметки большим синим карандашом поперёк печатных страниц. Заметки напоминали стенографию шпиона, никто не смог бы их расшифровать за исключением сухой, средних лет секретарши, которая заходила в кабинет, когда он его покидал. За пять лет он ни разу не слышал её голоса, да они и не нуждались в личном общении. Когда он вечером возвращался в кабинет, секретарша и куча бумаг уже исчезали; на столе он находил отпечатанные страницы, содержавшие всё, что он хотел сохранить от утренней работы.

В десять часов он подъехал к зданию редакции «Знамени» — простому, мрачному зданию в не очень престижном квартале Нижнего Манхэттена. Когда он проходил по узким коридорам здания, служащие, попадавшиеся ему навстречу, приветствовали его, желая доброго утра. Приветствия были официальными, и он вежливо отвечал, но его продвижение было подобно лучу смерти, останавливающему деятельность живых организмов.

Среди многих жёстких порядков, заведённых для служащих, самым тяжким было требование, чтобы при появлении мистера Винанда никто не прекращал работы, не замечал его присутствия. Никто не мог предсказать, какой отдел будет выбран для посещения и когда. Он мог появиться в любой момент в любой части здания, и его присутствие действовало как удар электрического тока. Служащие пытались выполнять предписание как можно лучше, но предпочли бы трёхчасовую переработку десяти минутам работы под его молчаливым наблюдением.