Любовник Большой Медведицы, стр. 45

Наклоняюсь над Сашкой. Лицо его бледное, глаза блестят. Закусил губу.

— Что с тобой? Как помочь? — спрашиваю в отчаянии.

Не отвечает.

Все едем назад. Хорошо хоть, месяц спрятался в тучах.

Встали на краю рощицы. Живица поднял Сашку, положил на траву. Я склоняюсь над ним. Не знаю, с чего и начать. Спрашиваю, наконец:

— Как тебе помочь?

Не отвечает.

Живица выкидывает из возка тюки с шерстью, порет ножом упаковку. Кидает в возок огромные клубы шерсти — мягкую постель для Сашки готовит. Выстилает полвозка, кладет сверху полотнище с упаковки распоротых тюков. Укладывает раненого. Ноги, руки, голова Сашки свесились бессильно.

Живица вскакивает на возок и приказывает глухо:

— Смотри за ним!

Возок движется. Едем вдоль границы, она километрах в трех от нас. Катимся без дороги по лугам и полям. Я держу в руках пистолеты.

Опускаюсь на колени рядом с Сашкой. Вижу: разомкнул веки. Шепчет что-то. Наклоняюсь.

— …Мешочек… мешочек сними… на шее… под рубашкой…

Поспешно расстегиваю на нем куртку, блузу и рубаху.

Снимаю замшевый мешочек. Он плотно набит.

— …Отдашь Феле… Бумажник вынь…

Вынимаю его из бокового кармана куртки.

— Пятьсот долларов тебе… пятьсот Живице, — шепчет Сашка.

— Лады, — говорю ему.

— С купцами и Барсуком Живица поладит… Скажи ему.

— Да чего ты, ничего с тобой не случится, — говорю, — сам все сделаешь и уладишь.

— Не… кончено со мной… Сделай, как я сказал.

Замолчал.

— Может, сделать чего? — спрашиваю.

— Не… ничего уже. А ты — уезжай…

Молчу. Подкладываю ему шерсть под голову… Снова заговорил он, очень тихо:

— Владек?

— Что?

— Машину дай.

Шевелит пальцами. Вкладываю парабеллум в его ладонь. Сгибаю на ней его пальцы. Не понимаю, чего он хочет.

Месяц выглядывает из-за туч.

Вижу запавшие Сашкины глаза, бледное лицо, искаженное болью. Через весь лоб — глубокая алая морщина. Чуть держусь, чтоб не заплакать.

Вдруг улыбается удивительно.

— Коня держи! Стой! Умирает! — кричу Живице.

— Да что ты несешь?! Во холера! — голос Живицы дрожит.

Склоняемся над Сашкой.

— Влево бей! Еще дальше… еще… — шепчет он.

Молчим. Сашка приподымается, кричит:

— Хлопцы, давай, вперед! Вали их всех! — и падает.

Больше он не сказал ничего.

Так погиб Сашка Веблин, король границы. Погиб на советской стороне, в середине ноября, в золотом сезоне, в лунную ночь. Умер во втором часу. Мы с Живицей видели, как он умирал. Последние минуты его жизни осветило «цыганское солнце». А вокруг было тихо, торжественно и спокойно. Оставил он сестру Фелю и двух друзей, Живицу и меня. Оставил добрую память о себе у всех хлопцев на пограничье.

Мы стояли на коленях, склонившись над Сашкиным телом. На мою руку капали Живицыны слезы. И оттого меня мучило еще горше: он, такой сильный — и плачет. Тяжко, горе давит на плечи.

Вдруг Живица вскочил. Бледный, с кривой усмешкой на лице, говорит:

— Ну… чего мы встали, а?.. А?

Хватает вожжи, тянет так, что конь аж приседает. И кричит во весь голос:

— Но-о-о! Давай!

Срываемся с места. Возок глухо рокочет, мчась через луг. Подпрыгивает на кочках. А конь рвется все быстрей!

— Но-о! Едем! — кричит Живица на всю границу.

— Ну, холера, с ума сошел!

— Э-ге-ге! — голосит Живица.

И конь мчится еще стремительней. Это контрабандистов конь. Знает нас. Знает, что ведем себя не так, что произошло что-то особенное. Может, удивляется, что не слышно выстрелов из карабинов.

— Пош-шел!

Живица сует пальцы в рот и свистит пронзительно. Я сижу на охапке шерсти, растерянный. Не знаю, где мои пистолеты. Ничего не знаю, понять не могу… Луна заливает светом. Слезы застят глаза.

— Э-ге-ге!!! Пошел! — страшный Живицын рык разносится по всей границе. «Зачем он так?» — спрашиваю себя, кусаю губы.

Что еще случилось той ночью? Ничего большего и горшего уже не могло случиться. Ничего! Самое плохое уже случилось.

Сбоку гремят выстрелы из карабинов — прощальный салют пограничников Сашке. Возок скачет, как мяч. Конь несется вперед ураганом. Луна танцует по тихому небу, и катится по границе:

— Э-ге-ге! Давай!

Ничего больше не могло случиться! Не могло!

Рано утром лег снег и больше уже не сходил. С утра легла «белая стежка». С нами покончено. Черная стежка нам уже не нужна. Сашки Веблина уже нет.

Потому в 1923-м году и пришла ранняя зима.

15

Когда смерклось, я пришел в Раков. Боковыми улочками, заулками прокрался к дому часовщика Мужанского. Застал Петрука Философа. Я и сам не знаю, отчего сразу к нему пошел. Петрук сидел рядом с кроватью, где лежал Юлек Чудило, и читал ему книжку.

— Где Щур? — спрашиваю.

— Не знаю. Давно не видел. Он с «дикими» ходил.

— А Лорд?

— С группой пошел. Еще не вернулся.

— Что с тобой? — спросил я Юлека.

Скверно он выглядел.

— Продуло. Но это чепуха…

И закашлялся — долго, тяжело. Вижу: в глазах Петрука тревога.

— Знаешь что, — говорю Петруку, — ты форсу мою, может, возьмешь сохранить? Я ж, понимаешь, за границу хожу. Поймают там — пропадет все. Вы ж сейчас не ходите?

— Нет. Деньги твои могу сохранить.

Вытягиваю поспешно из кармана пачку банкнот. Отсчитываю тысячу двести долларов, даю.

— Это ж много так!

— Ну так, работали много.

Прощаюсь с хлопцами и иду к выходу. У двери задерживаюсь.

— Знаете, а Сашки нету…

— В местечке нету?

— Нет… вообще — нету!

Рисую в воздухе крест. Вижу удивленные взгляды.

Выхожу на подворье, смотрю на небо. Луна опустилась низко, улыбается бессмысленно.

Иду к дому Фели. В окнах темно. Стучу в окно, стучу сильнее… как тогда. Слышу торопливые шаги.

— Кто-о?

— Владислав.

— Какой Владислав?

— Владек.

— А-а!

Вскоре я в доме. На столе горит лампа. Феля смотрит на меня задумчиво. Молчит долго, потом спрашивает:

— Добрый вечер!

— Добрый вечер! — отзываюсь.

Снова молчим.

Достаю из бокового кармана замшевый мешочек. Протягиваю Феле:

— Это от Сашки.

Она берет. Я вынимаю Сашкин бумажник.

— И это от Сашки. Я взял пятьсот долларов себе и пятьсот для Живицы. Сашка так велел. Остальное сказал отдать пани.

— Что там? — указывает на мешочек.

— Не знаю. Не смотрел.

Вдруг на лбу Фели — глубокая алая морщина, как у брата. Глаза темнеют. Хмурится.

— А где он?

— Нет его.

— Нет его?

— Так. Большевики убили его у границы.

Рассказываю коротко, но ничего не скрывая, о том, как Сашка погиб. Она внимательно слушает. Вопросами не прерывает. Бледнеет все сильней. Идет к креслу, садится.

Долго молчит. Смотрит на меня, а в моей душе — пусто. Совсем.

— Может, пани помочь чем? — говорю, наконец.

— Пан… от полиции в бегах?

— Так.

— Тогда ничем. Я все сама улажу. У пана есть, где спрятаться?

— Есть.

— Хорошо. Я сейчас пойду к нему. Живица с ним?

— С ним.

Идет в другую комнату, начинает одеваться. Через минуту возвращается.

— Пан может идти. Я пана не задерживаю.

— До свидания.

— До свидания.

Выхожу. Долго блуждаю по улицам. Воротник куртки поднял, никто меня не узнает.

Смотрю вверх. Месяц усмехается насмешливо.

Изредка встречаю прохожих. Иду и иду по улицам. Холодно. Задувает льдисто с запада. Выжимает из глаз слезы.

Иду к Гинте. Нужно хоть что-то сделать. Упиться, что ли?

В салоне знакомых нет. Под потолком светит укрытая абажуром керосиновая лампа. Ее не хватает на большую комнату. Стол посередине — пустой. За боковым столиком вижу четверых «повстанцев».

Зову Гинту.

— Давно пана Владислава я не видела, — сообщает жидовка.

— И что с того?

— Да ничего. Чего пан хочет?

— Склянку сивухи, огурцы и колбасу.

Пью один. «Повстанцы» на меня внимания не обращают. Не знаю, зачем тороплюсь напиться. Все равно идти мне некуда. Все я потерял.