Младший сын, стр. 71

– На том выросли!

Помочь надо было всем, но люди шли и шли, и уже хмуро подсчитывалось, хватит ли запаса? Зато узнав, что насовсем и добрые работники, Данил не жалел ничего. В голосе само уже складывалось, куда, когда и к какой работе можно будет приставить, маленько подкормив, мастера. Одного мужика с семьей он привел даже прямо к Протасию в терем. Овдотья заругалась:

– Куда в боярские хоромы! Вшей напустит тут!

– Ничего, Протасий не осудит, – возразил Данил. – Дети! – И прибавил погодя с гордостью: – Литейный мастер! Колокола станет лить!

Овдотья глядела на разгоряченное заботливое лицо Данилы. Его нос раздувался, пока ел. Откидываясь, жадно доглатывая, бросал:

– Весной ставить кузни на Яузе! Сваи бить сейчас! И мельницу ту тоже!

– Еще татары бы не пришли!

– Не придут. Протасий доносит, что уходят. Да у нас засеки на дорогах поделаны, и баскак обещал. Дарить пришлось…

Он сидел, отвалясь к стене, полузакрыв глаза. Овдотья любовалась, ощущая прилив бабьей нежности к нему и к сыну (груди распирало от молока). Обоих охватить, зацеловать и того и другого! Князь мой, князь ненаглядный!

Овдотья вдруг заплакала:

– Муром разорили! Батюшка жив ли?

– Жив, узнали уже! – отрывисто отозвался Данил. Встал, качнувшись.

– Не отдохнешь?

– Не! Люди тамо!

Овдотья на миг приникла к нему, закрыв глаза:

– Ну иди! Я тоже покормлю и выбегу.

– Ты не очень! Себя побереги! – уже на ходу прокричал ей Данил. – Морозно!

Самому Даниле мороз был не в мороз. Горели костры. Ржали кони. Люди текли и текли, и всех надо было размещать, кормить. Хватит ли запаса? Запас был тройной, но народу прибывало впятеро. И тех, что воротятся, и жаль бы кормить… Он потянул носом, поморщился, отмахиваясь от худой мысли. Мельком подумал, что теперь надо ехать к Андрею, кланяться, и еще одно, что теперь Митин наместник уже не у дел. Отослать? Куда?! Пусть воротится брат… С наместником было все хуже и хуже, вот и сейчас едва настоял, чтобы тот передал рать Протасию…

Ночью они толковали в постели:

– Как, Даньша, думашь, Андрей воротит Мите Переяславль? Ведь братья родные!

– Как я думаю? Никак! Меня не спросят. Ни Андрей, ни Дмитрий. А мне тот и другой старшие братья, в отца место. Митя тыкал, Андрей будет тыкать теперича.

– А ежели прикажет идти на брата?

– И пойду… Как на Новгород… Можно и ходить, да не ратиться! Татар не надо звать. Они все забыть не могут киевски времена, а пора забыть! Тогда половцев водили сами, а сегодня татары нас водят. Андрей и того понять не может! Землю запустошит, куда она ему? Может, и верно, что последние времена. Встал брат на брата. Тогда уж один конец… Спи!

Дуня, улыбаясь в темноте, осторожно погладила мужа по плечу. Данил помолчал, посопел.

– Нам вон три мельницы надо ставить нынче! На Неглинной, повыше тех, на Яузе и в Заречьи, за Даниловым, я присмотрел… Сами чли по летописям: «Отцы наши распасли землю русскую!» Это чтобы бабы детей рожали!

Он положил руку, хотел огладить жену, Овдотья поймала его ладонь и потерлась щекой, потом укусила легонько за палец, прошептала:

– Уж котору ночь маюсь!

Данил поглядел скоса в полутьме. Овдотья была горячая. От нее пахло молоком. Он вздохнул, снова подумал о братьях. Пробурчал:

– А о том, что надо строить… Не будет ни правых, ни виноватых, одни волки по дорогам… Торговать надо… Дать людям дышать…

– А меня ты совсем забыл! – с упреком перебила Овдотья и решительно прижалась к супругу.

Глава 57

Федор возвращался в Княжево с сильно бьющимся сердцем. Уже от Торжка началась разоренная земля. По дорогам пробирались люди, творилась бестолковая суетня растерянных беженцев. Спрашивали о своих. По деревням стоял вой. Там мужик с угрюмо-виноватым лицом, видно ратник, искал уведенную в полон женку, в ином месте жена, узнавшая наконец о гибели супруга, голосила у огорожи деревенского кладбища. Редко еще можно было встретить мужика, везущего бревна, да и тот глядел дикими глазами, не зная, не свалить ли воз, обрубив веревки, да не дернуть ли в лес, следя глазами одинокого ратника: чей – Митриев, Андреев ли?

Снег таял. Мокрое насквозь платье после коротких ночлегов в поле или в дымных холодных избах на полу не просыхало. Где-то на Нерли он сумел отдохнуть. Баба все кормила Федора, высушила его одежду. Он выпросился ночевать в клеть, благо мороз спал. Хозяйка принесла ему шубу и в темноте все сказывала, как пропал мужик, как убегали, как, по счастью, осталась она и еще трое соседок, что унесли и кого увели у них ратные… Потом укрывала его и все шарила по постели, и Федор, жалея, привлек ее к себе, чувствуя, что баба истосковалась даже не телом, душой бесприютна. Что он мог дать ей, кроме случайной дорожной ласки, после которой еще тоскливее, еще холоднее одинокая постель?! Да еще – он уже знал это – проведают соседки, пустят славу: гулена! А уж какая гульба тут, от мужика до мужика забудешь, как и спать… И ему тоже не то что баба нужна, а от страха, от разоренности, от того, что не чаял найти своих, и, обнимая судорожно ласкавшую его женщину, он думал о той, другой… Спаслась? Увели ли?

А теперь еще этот монах все не выходил из головы. На ночлеге, под Усольем, встреченный. Отказался от щей, пил только воду и сосал сухарь. И не был даже особо изможден. Шел, видно, пеш, посох, липовые лапти. И помолился он не ложно, не для других, для себя. Пошептал сосредоточенно, уйдя весь в молитву. Федор разобрал сказанное шепотом: «И хозяев сущих» – верно, в молитве всегда поминал приютивших его. Кончив, осенил себя крестом. Глаза у монаха были как прозрачные камни. У других лишь поблескивают, а тут – словно из родника, Федор знал такие вот глаза, что бывают только от большой веры, постов и книжного научения глубокого.

– Бог видит ли скорби наши? – сказал сердито один из дорожных, метя в монаха.

– Бог видит, – отмолвил тот спокойно. – За грехи наказует Господь.

– Богатым, тем бы и казал! А нас, бедняков, почто тиранит?!

– Господь по душе смотрит, а не по платью. Ему все одно, кто богат, кто беден. Ты и беден, а жаден. Дай тебе богатство, не откажешься! И ныне завидуешь ближнему своему в сердце своем.

Мужик покосился на монаха, посопел.

– А ты откажешься? – буркнул, оглядел монаха, спокойно сосущего сухарь. – Бог богатым мирволит! Им и горе вполагоря!

– Неверно, – возразил монах, – кто богат, тому хуже в горестях. Больше терять – больнее. Что ты потерял ныне?

– Коня! – веско ответил мужик.

– И ропщешь! А кабы стада коней, и утвари многоценная, и храмы, и слуг, и здоровье, как Иов?

– Ты дай мне сначала хоромы те да стада коней. А я уж погляжу опосле, може, и не потеряю! – вымолвил, отворачиваясь, мужик, и тряхнул головой, и посмеялся недобрым натужным смехом. Монах промолчал.

Ночью Федор проснулся. Монах, почуялось, все сидел. В темноте храпели дорожные.

– Не спишь, чадо? – добрым голосом спросил монах.

– Вот ты сказал, отче, о богатых… – несмело начал Федор. – Я про князь Митрия… Значит, он больше всех нас потерял, выходит-то?

– Князь Митрий Саныч еще ничего не потерял и все воротит, – отозвался монах. – Да и не о том слово святительское, не о вещественном, суедневном, а о всей жизни, и ее переменах, и о том муже, с конем его, и о князьях великих, и об умерших уже, и еще не рожденных…

– Воротит? – переспросил Федор, как-то сразу поверив, что монах прав.

– А как он кончит тогда?

– Молить надо Господа о нем! Нынешние люди все плохо кончат. Их земное стяжание, губит, жажда ненасытимая! О земном мятутся они, а не ведают, что жизнь истинная в духе, а не во плоти. Плоть лишь того требует, чтобы не заботиться ею. Вот мое пропитание. Думают, пощусь, плоть истязаю, а мне и не нужно более! Я сыт.

– И не тяжело?

– Нет! Тело очищается. От объядения тяжесть чрева и крови смущение. Я ведь сосу помаленьку, мне сухарь-то заместо целой трапезы! И мыслей греховных нет во мне, и бодр. Ты на кони сколь проезжашь от зарания до вечера?