Марфа-посадница, стр. 51

В марте, на Вербной неделе, собрался военный совет. Возвращения посольства Товаркова, на которое было мало надежды, ждать не стали.

Совет, или Государева Дума, собрался в большой дубовой палате великокняжеского дворца (в то время, и еще много спустя, сплошь деревянного), где государь сидел на резном деревянном кресле — «столе», с подлокотниками, подножкою и прямою высокою спинкой, а бояре по стенам, на лавках.

Иван Третий, как и ряд его предков, надевал шапку Мономаха, которая формою своей была схожа с шапками древних русских князей, круглую, с меховым околышем. Княжеская эта шапка на Совете, таким образом, была остатком древнейших, в позабытой мгле утонувших времен, когда славян, живших на Днепре, еще звали антами, а княжеские соймы собирались на ковре, под открытым небом. Шапки были знаком достоинства князей-братьев, участвующих в Совете. Позднее шапок в домах не снимали татары, и в постоянных сношениях с ними русские вельможи усвоили тот же обычай: не снимать же шапки, ежели поганый посол татарский ее не снимает!

Так слагались обычаи московской Думы. В шубах, в собольих шапках заседали думные бояра в одной палате с государем. Еще не появилась византийская пышность приемов и торжественное отстояние государя от своих думцев. Еще не сложился сложный церемониал, еще шапки бояр не стали тянуться вверх, не превратились в позднейшие горлатные. Еще проще и деловитее был устав великокняжеских заседаний. Иван спрашивал, бояре отвечали. Бояре были по большей части старше государя, советники и воеводы его отца: князья Ряполовские, коим Иван был обязан жизнью, Иван Юрьевич Патрикеев, Иван Васильич Оболенский-Стрига, тоже не отступивший от покойного родителя, когда Иван Можайский с Василием Косым полонили и ослепили его, один из лучших воевод отца, не раз бивший татар, громивший новгородскую рать под Русой, другие Оболенские, князь Даниил Дмитриевич Холмский, перешедший на службу московским государям из обедневшей Твери, бояре: Федор Давыдович, Василий Федорович Образец, Борис Слепец, Михаил Яковлевич Русалка, Иван Ощера, Федор Михайлович Челядня, Беклемишев, Беззубцев, Плещеев, молодой удачливый воевода Иван Руно, князья — братья великого князя: Юрий, Андрей, Борис и Андрей-меньшой, любимец матери, князь Михаил Андреевич Верейский.

Поход на Новгород обещал в случае удачи нешуточную добычу.

Поговаривали и о землях. Ждали, что скажет Иван. Решение требовалось одно: идти ли летом? Погибшая в болотах за Ловатью рать тверского князя Михаила смущала многих.

— На зиму надежнее!

— После урожаю, да как подстынет, не торопясь…

— А пока комонных в зажитье пустить, по новгородской-то волости!

Глядишь, дворяна зипунов добудут. Русалку вон с Руном да с охочею ратью послать!

— Подоле пождешь да поболе возьмешь!

— В болотах завязнем, с обозами-то, куды! Новгородчина — скрозь болота! — толковали осторожные.

— Той зимы ждать, дождемся Казимира с ханом Ахматом! — резко сказал не в очередь Федор Челядня.

Иван спокойно посмотрел в насупленное лицо боярина, взвешивая его слова, чуть приметно склонил голову. Спросил, поворотясь к Холмскому:

— А что молвят нам тверские воеводы?

Едва ли не намеренно Иван избегал именовать Холмского князем. Древнее московское недоверие к Твери, укрощенной, но еще не одоленной, он переносил невольно и на тверских выходцев, поступивших к нему в службу.

Холмский, прямоплечий, статный, весь в тверскую породу (и не зная, скажешь, что князь!), особенно настораживал Ивана. Не было в нем привычного покорства старых московских думцев, однако талан ратный велик зело, это признавали все. А за ратный талан прощалось многое. До поры.

Породистое лицо Данилы Холмского, продолженное квадратною, холеной, чуть вьющейся бородой, дрогнуло. Он вскинул голову, слегка обиженный тем, что не с него начали опрос, и отмолвил звучно, пожалуй, излишне звучно для Думы Государевой:

— Умедлим, дадим Борецким собрать рати. Ныне, слышно, в Новом Городе нестроения великие! Другое худо: немцы помочь пошлют, Псков откачнется!

Казимир после угорских дел на Москву поворотит — о том Федор Михалыч досыти рек. А что касаемо болот новгородских, то лето от лета разнится.

Старики толкуют, ноне сухой год настает по Новгородчине. По всем приметам так!

Он умолк. Кто-то из москвичей буркнул в тишине:

— Приметы! Мужичья мудрость! Сорока на хвосте принесла!

Но Иван как бы не услышал изреченной хулы. Он медленно вел глазами по ряду лиц своих приверженцев и остановил задумчивый взгляд на Стриге-Оболенском. Этот был свой, отцов, верный. «На Оболенских можно положиться, не выдадут!» — подумал он. Молвил:

— Твое слово, Иван Василич!

Старый воевода поворотил спокойное, обветренное до коричневизны, не сошедшей и за зиму, морщинистое лицо, глянул зоркими глазами из-под припухлых, тяжело нависающих век на Холмского. Помедлил, подумал:

«Торопится князь! Выставить себя хочет! Одначе — прав. Да и Федор прав, бить надо враз, умедлим — самим хуже не стало бы!» Ответил, подняв глаза на государя:

— Сулят сухмень!

И что-то разом переломилось в Думе. Многие поглядели на Холмского уважительно — не ему ли поручит теперь государь передовую рать?

Все же, частью из осторожности — семь раз примерь, один — отрежь! частью, чтобы не дать Холмскому слишком выставить себя перед иными, Иван еще раз отложил Думу. Порешили собраться для окончательного решения после Пасхи.

Иван еще колебался, когда Товарков привез ответ Новгорода. Не возымело успеха и второе послание митрополита Филиппа. Феофил, ожидая для себя московского поставленья, не умел — или не хотел? — что-то сделать.

Пасха в этом году пришлась на тридцатое марта. Отошла Страстная неделя, с ее пышными службами, с Великим четвергом, когда все разносят из церкви по домам зажженные свечи, от коих потом зажигают лампады. Наступила заутреня, заутреня воскресения Господня.

Oристос воскресе из мертвых, Nмертию смерть поправ, E сущим во гробех живот даровав!

Aвижутся крестные ходы вокруг московских церквей, колеблются огоньки свечей, и ежели бы можно было взглянуть сверху, узрелось бы, что у тысяч храмов, по всей стране, тоже движутся шествия, колеблются свечные огоньки, звучат гимны.

Nей день, его же сотвори Господь, Aозрадуемся и возвеселимся в онь!

Iасха красная, Пасха господня, Iасха всечестная нам возсия, Iасха радости ю друг друга обнимем…

Aсю Святую неделю, первую неделю после Пасхи, попы ходят из дома в дом, собирают пироги, яйца.

Уже на солнце рыхло оседает снег под южными стенами изб. Воробьи дерутся над кучами конского навоза. Пахнет дымом и свежим, горьковатым запахом тальника, пахнет тающим снегом, согретою хвоей, и в ледяные весенние ветра вплетается будоражащий запах весны, от которого кони, задирая хвосты, вздрагивают всей кожей и начинают протяжно ржать, с храпом раздувая ноздри. Мужики налаживают сохи, и в разрывах облаков глядится промытое синее просторное небо, и тени голубеют на снегу.

На Святой неделе освящают семенной хлеб. Жито — рожь, овес, ячмень, яровую и зимовую пшеницу — насыпают в пудовые меры. Батюшко с дьяконом втыкают крест в зерно и поют молебен. Освятив хлеб, угощаются. Святой хлеб этот потом размешивают с семенным. Оставляют на сев и кусок пасхи. С пасхою, раскрошив ее, старики сделают первый засев.

На Святой неделе в Думе великого князя Московского был окончательно решен поход на Новгород. Войска должны были двинуться в конце мая, как только окончат сеять и освободятся люди и лошади.

Глава 14

Над Зарядьем стоял звон. Ковали шеломы и сабли, починяли седла, кольчуги и колонтари. Визг и уханье, шарк железа по железу, едкий запах окалины, шипение остужаемого металла. Бронник Федька Шестак суетился.

Мастера почернели от недосыпу, а с заказчиком надоть лаской, лаской!

— Долгу, по грамотке, с вашей милости четырнадцать рубликов шесть алтын!

— низился, плыл в улыбках. («Боярчонка можно купить со всем, с потрохами, и долга-то с него добром не воротишь!») Тот еще и чванился: