Марфа-посадница, стр. 11

Стали опрашивать пруссов — бояр с Прусской улицы и с Чудинцевой: от Загородья и Людина конца. Мнения опять разошлись, кто-то предложил жеребьи.

— Нет, други! — возразил Селезнев. — Дело такое всем надо решать и уж вместе быть до конца! За каждой вашей головой, господа посадники, сто голов житьих да тысяча черного народа!

— Ты, Юрий, за мать ответишь?

Красавец прищурился:

— Она сама за себя ответит! Уговора не было, за стариков решать. Я как все.

Опять стали обсуждать ряд с Казимиром. Заметно было, что владельцы двинских земель соглашались охотнее тех, чьи владения лежали близ и южнее Новгорода: в Деревской волости, в Бежецкой, Ржевской и Яжелбицкой сотнях, в Заборовье или под Торжком. Еще и по родителям разделились. Младшие Грузы, сыновья Офонаса и Кузьмы, вовсе не спорили. Семен, племянник Александра Самсонова, колебался больше всех. Долго перекорялись Телятевы, выясняя, как и что постановлено с королем Казимиром.

Борецкий с Селезневым знали, что делали, когда собирали одну боярскую молодежь. Здесь решать приходилось самим — уже не спрячешься за широкую спину родителя, не увильнешь под мнение старших.

И когда наконец решили, то по древнему, полузабытому обычаю вынесли меч и на обнаженном клинке принесли клятву — стоять заедино.

И словно повзрослели все после принятого решения. Пусть оно было не окончательным: что еще скажут старики, как решит вече, которое в этом случае легко может выйти из повиновения и поворотить все наоборот… Да и не сегодня это началось, еще Витовт полвека назад набивался в Великие князья Господину Новгороду. И с Иваном не сегодня завязалась борьба, восьмой год тянется: и за Псков, и против Пскова, и посылали, и пересылывали, и мирились, каждый стоя на своем. А вот и подошло. И час пробил. Как удержат изнеженные руки мечи, как пойдут атласные кони под ливнем стрел? Какова-то еще и она будет — воля литовская?

— Эх, мужики, скучливо живем, песню! — вывел всех из задумчивости Иван Савелков.

Олена Борецкая тут как тут — внесла домру и гусли. Старательно не замечая Григория Тучина, подала гусли Савелкову. Тот перебрал струны, кивнул Олфиму:

— Ну-ко, подыграй!

Олфим наладил домру. Складным строем зарокотали струны.

— Павел, веди передом! — крикнул Савелков Телятеву.

Iй ты поле, ты полюшко чистое, Iолодецкая воля моя!

A лад, строго подняли песню голоса.

— Хорошо поют! — уронил Еремей, подходя.

— Эту сложили, еще когда на Волгу ходили наши, сто лет песне! пояснил Иван.

Хор звучал, почти как церковный, торжественно.

— Плавашь голосом-то! — вполголоса снедовольничал Никита, слушая Ефима Ревшина.

— Ну, тут и надо так, не строго в лад! — защитил певца Савелков. Это был новый пошиб, к нему еще не привыкли.

— А красиво получаетце! — сдался критик, присоединяясь к хору.

От песни эти разодетые щеголи стали проще, понятнее. Весь отдаваясь напеву, Павел вел хор за собой. Дмитрий вторил задумчиво, утупя очи. Федор пел старательно, глядючи вперед себя, порою хмурился, словно угрожая кому-то…

Все эти богачи, молодые посадники, которым власть и волости достались без борьбы, без трудов, от отцов, дедов, прадедов, устроивших так, что каждый боярин великий становился посадником в Новом Городе или тысяцким, а уж сотским — чуть ли не от рождения, сейчас забыли на час про свою спесь, ссоры да свары, и с песней пришла к ним тенью удаль древняя — тех времен, когда власть и почесть еще брались в бою, доставались лучшим, достойнейшим, удаль молодецких походов на Низ, на Волгу, «без слова новгородского», в стремительных долгоносых ушкуях.

Ах, давно отлетела та слава! И Александр Обакунович, герой Волги, сто лет как пал костью в первом же суступе, в бою с тверичами под Торжком, и бежали с полей новгородские рати… Что содеялось с силою новгородскою? Да уж и так ли мудры были прадеды, что забрали и власть, и суд, и право в одни свои руки и холеные руки внучат? Кто побеждал в древних битвах, разил суздальцев под Новым Городом, шел босой и побеждал на Липице, кто выстоял на Чудском и у стен Раковора?

А, поди, знай! Давно было! Не вспомнить. Мы же и побеждали, кому ж еще! На том стоим!

Iй ты Волга, ты мать широкая, Iолодецкая воля моя-а-а!

Iолод великий князь на Москве, молоды посадники новгородские. А молодые головы горячие, упьянсливые да непокорливые. Молодое дело неуступчивое.

Еще пели, пили, закусывали. Свечерело, когда стали разъезжаться и расходиться. Уже и слуги зашли и стали прибирать. И Олена из верхнего покоя, сквозь мелко плетенные, забранные иноземным стеклом окошки, сдерживая слезы, следила за голубой рубашкой своего ненаглядного. И деньги есть, и власть у матери! А жива мужа с женой не развести, и чужому сердцу любить не закажешь, хоть убейся!

Василий Губа-Селезнев, незаметно задержавшись, мигнул Борецкому.

Вышли в укромную боковушу.

— Слушай, Дмитрий! О всех этих беседах на Москве известно все: кто доносит — не знаю. Мать твоя этих побирушек больно принимает, а они ведь все из Клопского монастыря тянутся. Я знаю, о чем говорю! Моя голова давно оценена, да и твоя тоже. И потом, деньги нужны.

— Для веча?

— Да.

— Сколь?

— Много.

— Сот пять?

— Мало.

— Тысячу?

— И того маловато.

— Тысячу рублей из калиты не вынешь! Надо у матери прошать. Она достанет, хоть из владычной казны.

— Из владычной навряд!

— А больше и неоткуда. Мать все может, ты ее еще плохо знаешь.

Давеча, вон, Зосиму угодника прогнала.

— Не обессудь, а это она плохо сделала! По городу ненужные слухи пошли.

— Ну, тут я ей не указ. Острова захотел получить. Там ловли богаты, мать говорит. Ее дело. А деньги будут!

Глава 4

Григорий Тучин с Иваном Своеземцевым от Борецких поехали вместе в Славенский конец. Иван домой, на Нутную, а Григорий — на Михайлову улицу, к попу Денису, на вечернюю беседу сходившихся у него философов, или, как сами они себя называли, «духовных братьев». Ехали молча. Уже у въезда на Великий мост Иван спросил:

— Пойдешь к ним?

— Да, обещал. Да и самому интересно. Хочешь, идем вместе?

— Нет. Ты знаешь, как мой родитель смотрел на это. Его у нас, на Ваге, святым почитают мужики. Я, когда туда приезжаю, словно сам чище становлюсь… Память отца переступить не могу.

— Вольному воля… — уронил Тучин.

Оба опять смолкли. Своеземцев ехал, утупив очи к луке седла.

— Вот и решились мы с тобой на кровь! — примолвил он погодя, негромко и печально.

— Да! — ответил Григорий, обрубая дальнейший разговор об этом.

Копыта гулко щелкали по настилу. От воды тянуло сыростью, пахло прибрежной тиной — Волхов мелел. И говорить было не о чем. Только крепко сжали руки, когда Тучин, переехав мост, удержал коня.

— Прощай! Дальше я пешком.

Григорий кивком подозвал молчаливого слугу, что ехал сзади и посторонь, чтоб не мешать разговору, легко соскочил с седла, отдал повод:

— Отведешь домой!

Кивнув еще раз Ивану, нырнул в путаницу торга: лавок, прилавков, навесов, где сейчас закрывали, вешали пудовые замки, подметали, уносили товар — до утра, до нового дня.

Морщась от запаха гнилого капустного листа, навоза и тухлятины, что выгребали из всех углов торговые подметалы, Григорий, стараясь не ступить в грязь, миновал, наконец, торг, прошел мимо соборов, немецкого двора и вечевой площади и углубился в Михайлову, очень тихую и опрятную после громады торга.

Подходя к знакомому дому, узкому и высокому, зажатому между соседними теремами, Тучин с сожалением подумал, что уже опоздал к началу беседы, к той, почти апостольской, бедной трапезе, которой начинались собрания духовных братьев. Ему нравилась эта простота: чисто выскобленный стол без скатерти, деревянные миски, вареная чечевица с постным маслом, хлеб и вода или простой кислый квас, — эта не замечаемая ими самими скудость. На вечерних трапезах у Дениса Григорий ел даже меньше других, и не от брезгливости, а от того, что был сыт всегда, сыт с детства, и легко мог пренебрегать едой ради беседы, даже не замечая этого. Нравились Тучину их глубокая вера, независтливые рассуждения о власти этих людей, властью не наделенных, их неподдельная тревога о спасении ближнего своего. Григорий умел не подчеркивать своего богатства, хотя его выдержанно-строгий наряд тут и бросался в глаза, умел слушать, почти не прерывая беседы. Умел не замечать, что его все же принимают и ценят, как боярина, и, скорее бессознательно, чем явно, надеются через него укрепить свои сходбища поддержкою свыше.