Май, месяц перед экзаменами, стр. 6

И немолодая уже, умная женщина начинает заниматься тем, чем занимаются очень многие: она ищет, как бы доказать себе и людям, что ее Милочка, ее дочка, в общем-то, исключение и склонению по правилам не подлежит.

— Вы знаете, — говорит Людмила Ильинична в учительской, ни к кому особенно не обращаясь, — Милочка даже меня вчера удивила сочинением. И я решила: может быть, пусть попытается в МГУ?

Людмила Ильинична смотрит на нас таким непривычным, просящим взглядом. Неужели нам трудно рассеять ее сомнения, закивать головами, сказать:

«Ну что вы, конечно, конечно, у девочки определенные способности»?

Не знаю, почему трудно другим. Что касается меня — мне трудно, потому что Милочка собирается стать журналистом…

А может быть, мы могли бы не только закивать: «Конечно, конечно», но как-то и помочь. Журналисту ведь совсем не нужна математика, не очень нужны химия и физика.

Это с одной стороны. С другой стороны, аттестат должен выглядеть не то что прилично — аттестат должен блистать!

Блистать же Милочкиному аттестату «не светит», как говорит тот же Семинос.

— Четверку? — Наш химик подпрыгивает от возмущения и протирает очки. — Какая может быть четверка, я вас спрашиваю, Людмила Ильинична? Или — или. Или нейлоны, или химия.

У Аркадия Борисовича вдохновенное лицо обличителя, а из-под коротких брюк, когда он становится на цыпочки, предательски выглядывают голубые грамофончики.

— Нейлоны как раз и есть химия, — вяло пытается все свести к шутке Зинаида Григорьевна, — а красивая одежда никому еще не мешала учиться.

— Не мешала — да! — кричит Аркадий Борисович, — «Быть можно дельным человеком!» и так далее. Да! Это я тоже проходил лет сорок назад. Но она не дельный человек. У нее другое главное: все витрины, все зеркала. Профиль — влево, профиль — вправо, а где время для задач, для формул, я у вас спрошу?

Аркадий Борисович наконец надевает очки и обращается ко мне почти спокойно:

— Да. Как эта девица у вас учится? Как?

— Она не учится. Она, в лучшем случае, разрешает себя учить, — отвечаю я и усмехаюсь.

Усмехаюсь, потому что у Аркадия Борисовича несколько одностороннее представление о Милочке. Профиль — влево, профиль — вправо, все правда. Но скажите, кто в восемнадцать не рассматривает чуть ли не часами свои совершенно новые руки и ноги? И глаза, и губы, и щеки? Или, может быть, в восемнадцать кто-нибудь откажется от возможностей, которые преподносит белое воздушное платье на жестком чехле (наивные черточки ключиц и талия, о какой вчера еще никто не подозревал)? Или другое, натянутое, словно шкурка змеи? Или третье? Или четвертое?

(Что касается меня, я вцепилась бы двумя руками хотя бы потому, что одёжка, сшитая из пятнистой плащ-палатки, не преподносила в свое время никаких возможностей.)

Все дело, очевидно, в степени озабоченности. Но если «степень» обозначает количество, то качество, то есть оттенок озабоченности, играет здесь не последнюю роль.

Милочкина озабоченность нарядами, прическами — уже отраженное. Главное — она озабочена собой. А если бы не нарядами — наукой, но только для себя? Карьерой? Было б лучше? Надо думать, не было бы.

Я пытаюсь прикинуть, что произойдет, если Милочку действительно окружит тот блеск, тот успех, которые спит и во сне видит витающими над Милочкиной головой ее мать.

Легкая сумка-планшет через плечо, быстрые строки в блокноте, вызывающе дерзкий стук каблуков (корреспондент идет!) и общение с теми, кто покоряет космос, плывет в Антарктиду. В крайнем случае, устанавливает безразлично какие, но мировые рекорды. И навеки ей не будет дела до таких поселков, как наш Первомайск.

Впрочем, ей и сейчас уже нет дела до Первомайска. Вот если Первомайск прославится на всю страну, тогда она снизойдет.

Мы встретимся с нею на широких проспектах (к тому времени, надо думать, покроют асфальтом наши разъезженные улицы), и озабочена она будет тем, насколько эффектным может получиться очерк, который она назовет «Десять лет спустя». Возможно, в этом очерке Звонкова вспомнит и Михайловну с ее молодой косыночкой, с ее разбитыми, готовно согнутыми, чтоб подхватить любую работу, руками (как-никак Михайловна рыла первые котлованы первой очереди нашего завода сразу после войны и укладывала первые камни в его первые фундаменты!).

И Косте Селину, сыну Михайловны, в нем найдется место (мечтал паренек о капитанском мостике, о голубых дорогах Атлантики, потом работал просто слесарем, а вот теперь вырос вместе с родным заводом. И — пожалуйста: огромным кораблем плывут в будущее корпуса комбината, где он одним из начальников смены). И даже, может быть, мне…

И все в ее очерке будет похоже на правду как раз в той степени, в какой муляжи на витрине нашего гастронома напоминают настоящие яблоки, караваи хлеба, куски мяса.

Глава четвертая,

тоже от автора. Тем более, что никто не мог бы ни видеть, ни слышать со стороны происходящего в ней

В то время как Анна Николаевна, думая так или приблизительно так, сидит над своими тетрадями, Нина и Виктор давно уже на обрыве.

Обрыв днем любому бросается в глаза своей безусловной неприглядностью. Коровы выедают его клочковатую траву, оставляя рыжую шерсть на кустах терновника, растущих поверху. Внизу болотцем растекается речка.

Но сейчас обрыв растворен в голубых и синих бликах, наполнен влажным шелестом и влажными запахами. И вообще он уже не обрыв, а преддверие таинственной ночной страны. А Нина и Виктор ее жители. Только иногда они выходят к ее окраинам для того, чтобы произнести что-нибудь вроде такой фразы:

— Скорей бы все уже кончилось: экзамены, аттестаты, медали, которые, прости меня, но из-за Аннушки очень могут нам улыбнуться… — так говорит Виктор, и Нина наклоняется к нему, всматриваясь в блестящие и тоже таинственные от луны глаза.

— Ты очень шалеешь? — Нина спрашивает бережно, будто прохладными ладонями берет его лицо.

Слова ее отделяются друг от друга, как капли, падающие в темную траву. Мальчик же, наоборот, не роняет слова, а выговаривает их быстро, отрывисто:

— Очень жалею. Все как-то осложнилось и усложнилось. Придется заново пересматривать два-три года жизни. А на Кавказ мы все-таки махнем с тобой, старушка.

— А костры до неба будут?

— Все будет.

— И ты встретишь Юрку Орлова и Генку Гуляева?

— Мы встретим. Надо только заранее стукнуть им телеграмму.

— И девушкам тоже — стукнуть?

На этот раз уже в Нинином голосе звучат нотки, совершенно недопустимые в ночной прекрасной стране, — нотки обыденной досады, и Виктор просит ее:

— Не надо о них так. Ты — это ты, а девушки — девушками, их везде много, и то — хорошие.

— Я ничего о них не хотела сказать. Как ты думаешь, и им понравлюсь?

— Обязательно. И мальчишкам и девчонкам. Ты знаешь, горы такое дело: плохих людей там не бывает. Фаршмак какой-нибудь раз-другой пойдет — и нет его. То ли его разгадают, то ли сам сообразит — не для него.

— Плохих нет. А слабых?

— И слабых.

Он отвечает мельком, не заботясь о том, почему девочка задала такой вопрос, но от следующего уже не так легко отмахнуться.

— А ты — сильный? — спрашивает Нина, покусывая травинку, не глядя в его сторону. И что-то обидное заключается в этих словах, будто она не просто спрашивает, чтобы утвердиться в давно известном, а заранее оставляет какой-то уголок для сомнений.

И Виктор говорит:

— Думаю, что померяюсь… — Он хочет добавить: «И с Ленькой твоим, и с Володькой Семиносом…»

Но Нина перебивает его фразой, словно специально подслушанной у Алексея Михайловича:

— Я не о плечах только.

— Так и я не только о плечах.

В самом деле, он считает себя человеком сильным не только в тех случаях, когда дело касалось, кто сколько поднимет или выжмет «одной правой» или «одной левой». Разговоры о силе и слабости носятся в воздухе, к ним так или иначе сводятся все споры в классе и на улице, после кино и перед вечеринками. И наверняка никому из тех, кто смотрит на него со стороны, не приходит в голову мысль о слабости. И никому, кроме Нинки, не разрешил бы он таких вопросов. Но «железный староста», «железобетонный староста» имеет право и на это. Тем более, что староста еще и просто Нинка, и, как просто Нинка, он вздыхает и говорит неизвестно почему ободряюще: