Сад вечерних туманов, стр. 90

Арка с невольничьим колоколом, белая как мел, тянет меня к себе. Усевшийся на ее верху скворец смотрит на меня, скособочив головку. Поднимаю взгляд на колокол, вглядываюсь в черную радужку его языка. Тело деревенеет, когда, вытянувшись, дотягиваюсь до него. Холод металла проникает через перчатки, ржавчина прилипает к кончикам пальцев, словно чешуйки высохшей кожи.

Рабочие Вимали перекопали землю и убрали экзотику, однако розовый сад Эмили, эта чаша в земле, по-прежнему цел: Фредерик решил оставить его нетронутым. У декоративного пруда бронзовая статуя девушки все так же смотрит в воду, вот только лицо ее еще больше пострадало от непогоды. Зайдя за стойку с бугенвиллеями, я вхожу, словно в беседку, под их низко свисающие ветви. Место вокруг трех могильных камней заботливо обихожено.

Морщась от боли в коленях, опускаюсь у самого старого надгробия, зажигаю и втыкаю в землю три палочки в память о дочке Магнуса и Эмили. Стоя на коленях, поворачиваюсь к могиле Эмили и проделываю то же самое. Перебравшись к последнему надгробию, зажигаю еще три палочки в память Магнуса. Что-то подсказывает мне, что он против этого возражать не стал бы.

Поднимаясь с помощью посоха на ноги, замечаю еще дальше среди деревьев узкий вертикальный камень, скрытый в тени. Странно, когда мы хоронили Эмили, я его не видела! Я подхожу ближе. Камень покрыт лишайником, но что поражает меня – так это имя Аритомо, вырезанное на нем вертикальной строкой кандзи [247]. Каллиграфическая надпись похожа на узкий мелководный ручеек, пробивающий себе дорожку по бесплодному склону горы.

Никто не рассказывал мне об этом камне, под которым не могила, а пустота.

Зажигаю еще три благовонные палочки и всаживаю их во влажный пятачок почвы перед камнем.

И долго смотрю на дым, тянущийся вверх и пропадающий среди деревьев.

Тень от башни с невольничьим колоколом на лужайке удлинилась. Я взбираюсь по ступеням к дому. Первые вечерние звезды ожили, мерцая, когда я села на каменную скамью. Бросаю взгляд на долины и возвращаюсь мыслями к тому, что поведал мне Тацуджи в тот первый раз, когда прибыл в Югири.

Почти сразу из кухни выходит Фредерик.

– Вот ты где. Пойдем, старушка, – зовет он, растирая руки от прохлады. – Заходи в дом. Я развел lekker огонь.

В гостиной Фредерик подбрасывает в пламя несколько сосновых поленьев, а я спрашиваю его про надгробие с именем Аритомо.

– Это Эмили его поставила, еще несколько лет назад, – отвечает он.

– Ты должен был рассказать мне.

Он смотрит на меня:

– Я рассказывал.

– Я… – голос мой осекается, я не знаю, что сказать. – Я всегда думала, что она винила Аритомо в смерти Магнуса.

– По-моему, чем старше она становилась, тем меньше так считала. Помню, однажды сказала мне: «Мне не важно, если его тело никогда не найдут. Несправедливо, что у этого человека нет даже пристойной могилы».

Я медленно, с остановками, передаю ему, что показал мне Тацуджи на своей схеме расположения Югири. Когда я заканчиваю говорить, некоторое время в комнате слышится только потрескивание поленьев в камине.

– Если он прав, если это карта, то я смогу с ее помощью отыскать, где погребена Юн Хонг, – говорю я. – Только чего я добьюсь этим в конечном счете?.. Даже если и впрямь найду все тайные хранилища «Золотой лилии» в Малайзии… даже если я все еще буду способна к общению, способна быть понятой?

Не один год после того, как Аритомо пропал в горах, меня не покидало ощущение, что он меня бросил. Единственным способом избавления от горечи обиды было отстраниться от всего, чему я у него выучилась. А вот теперь я ломаю голову: а не оставил ли он мне нечто большее, чем просто сад? Не оставил ли он еще и ответ на единственный вопрос, которым я терзалась? Отыскала бы я в конечном счете связь между садом и хоримоно, если б не старалась держаться подальше от Югири?

Былое ощущение брошенности уходило, как вода из пруда, оставляя одну скорбь по Аритомо, по тому, как растрачена была его жизнь, как, впрочем, и моя тоже – на свой собственный лад.

Я больше не хочу разыскивать ни свой лагерь, ни шахту.

Юн Хонг уже больше сорока лет мертва. Розыск места, где ее погребли, не снимет с меня груза вины и не вернет содеянного.

– Ни единому человеку нельзя позволить воспользоваться этим хоримоно, Фредерик.

– Измени сад, – предлагает он. – Удали все, что создал Аритомо. Это сделает наколку бесполезной. Вималя тебе поможет. И я тоже – рабочих подошлю.

– Ты ведь ненавидишь этот сад, да, скажи честно?

Я улыбаюсь ему, и на мгновение тяжесть в моей груди становится не такой давящей.

– Возможно, он всегда был для меня символом того, почему ты так и не ответила на мои чувства, – отвечает Фредерик беспечно, но я с острой болью осознаю: он говорит от страдающего сердца.

– Я дала Юн Хонг три обещания, – говорю. – Я обещала ей, что убегу из лагеря, если представится возможность. И это единственное обещание, которое я сдержала. Я так и не создала сад, который мы вместе видели в воображении. Я так и не высвободила ее душу оттуда, где она была погребена.

Думая над тем, что рассказал мне Тацуджи о «Золотой лилии» и о том, что та сделала со своими рабами, я вижу мысленным взором Юн Хонг и всех узников, затвердевших в глине, как тысячи терракотовых воинов, найденных в усыпальнице какого-то императора на севере Китая, которые оказались погребены под прахом двух тысячелетий.

Фредерик опускается коленями на ковер передо мной, берет мои руки в свои. Я подавляю порыв выдернуть их.

– Ты как-то сказала мне, что Аритомо взял название для павильона у пруда из любимого стихотворения твоей сестры, – говорит он.

– Небесный Чертог, – произношу я.

– Сад в ее честь уже существует, Юн Линь. И существует уже около сорока лет.

Я недоуменно смотрю на него. Он отпускает мои руки, но я не убираю своих с его.

– Мы – единственные уцелевшие после тех испепеляющих дней, – говорит он. – Два последних листочка, все еще держащиеся на ветке и ждущие падения. Ждущие, когда ветер взметнет нас в небеса.

Глава 26

В последний день своего пребывания на Камеронском нагорье Тацуджи приезжает в Югири раньше обычного, привозит с собой материалы для упаковки ксилографий. Я вручаю ему подписанный договор и помогаю обернуть каждую укиё-э в пластик, прежде чем он укладывает их плашмя в воздухонепроницаемый ящик.

– Работа в саду, кажется, идет хорошо, – говорит он, когда последняя укиё-э упакована и ящики запечатаны. – Сегодня утром, приехав сюда, я уже вижу, как сад, должно быть, выглядел, когда был жив Аритомо-сэнсэй.

– Тут еще многое надо сделать. Но он будет восстановлен таким, каким был когда-то, – говорю, – таким, каким я его помню.

– Ваше хоримоно

– Я дам вам знать.

Тацуджи достает из своего портфеля книгу стихов Йейтса. Смотрит на нее, потом протягивает мне. Я повожу головой, но он настаивает:

– Прошу вас! Я хочу, чтобы она была у вас.

Я принимаю от него книгу. Такое чувство, что мы знаем друг друга гораздо дольше двух недель, проведенных им тут. Мы похожи: те, кого мы любили, оставили нас, а мы стараемся идти по жизни дальше.

Вот только единственное, чего мы не можем, это – забыть.

Я провожаю его к выходу из сада, минуя Небесный Чертог у берегов пруда Усугумо. У ворот он низко-низко кланяется мне.

– Приезжайте в Кампонг-Пенью навестить меня, когда будет готов мой дом.

Я возвращаю ему поклон.

– Дом на песчаном берегу – и бесконечность времени, – говорю я, зная, что никогда больше не увижу его.

Туман впервые застлал мне глаза, как раз когда я упражнялась в стрельбе из лука. Не было никаких сигналов, никаких предостережений – зрение враз сделалось мутным, будто кто-то невнятно пробурчал слова в пустую стеклянную бутылку. Сжимая лук в пальцах, я отбиваюсь от страха, расползающегося по всему телу. Хочу крикнуть А Чону, позвать на помощь, но не желаю, чтоб кто-то услышал, как паника вопит моим голосом.

вернуться

247

Кандзи, букв.: «ханьские буквы» (яп.) – китайские иероглифы, используемые в японской письменности.