Сад вечерних туманов, стр. 33

Где-то в доме протяжно забили часы. Жду, пока прекратится бой и дом снова погрузится в тишину. Мое кресло слегка поскрипывает, когда я подаюсь вперед:

– Он тебе ее показывал?

– Мы как-то бродили по горам… это когда я еще мальчишкой гостил у него. По пути остановились освежиться под водопадом. Вот тогда я ее и увидел.

Я не отзываюсь, и он кивает головой, словно бы в ответ на то, к чему уже мысленно подобрался:

– Ты тоже ее видела?

– Он никогда не любил говорить об этом. – Я изворачиваюсь в кресле, чтобы взглянуть на гравюру, висящую позади меня на стене. – Не позволишь мне взять ее на время, чтоб показать Тацуджи?

– Я перешлю ее с кем-нибудь из ребят в Югири.

Он смолкает в нерешительности. Немного погодя говорит:

– Я тут говорил кой с кем из приятелей в Сингапуре и Лондоне. И еще – в Кейптауне. Скоро у меня будут кое-какие фамилии для тебя.

Я смотрю на него, не понимая, о чем он толкует.

– Специалистов, – поясняет он. – Нейрохирургов.

– По-твоему, я не знаю, как это самой сделать? – В тишине голос мой звучит слишком громко. – Мне не нужны еще несколько специалистов, которые скажут то, что мне уже известно. Так что прекрати предпринимать что бы то ни было – то, что ты, как сам считаешь, делаешь ради меня. Просто перестань.

От его взгляда веет холодом камня:

– Тебе говорил кто-нибудь, какая ты непробиваемая стерва?

– Многие, уверена, так думают, но ты первый мужчина, у кого хватило смелости высказать мне это в лицо, – отвечаю. – Я прошла всех специалистов, каких нужно. Вынесла все их исследования и анализы, все их тычки и толчки. Больше не хочу, Фредерик. С меня хватит.

– Ты ж не можешь так просто пренебрегать… – рука его вздымается и замирает в воздухе.

– «Первичная прогрессирующая афазия». Вызвана демиелинизирующим заболеванием нервной системы, – чеканю я.

Никогда еще не говорила вслух название своей болезни – никому, кроме врачей, ставивших мне диагноз. Цепенею от суеверного страха – страха, что болезнь теперь поглотит всю меня, доведя до такого состояния, когда я и название-то ее внятно выговорить не сумею. Такой будет ее цель, ее победа, когда я окажусь не в силах больше проклинать ее имя…

– Я как-то прочла статью о Борхесе, – говорю. – Он был слеп и очень стар, проводил свои последние дни в Женеве. Так вот он сказал кому-то: «Не хочу умирать на языке, которого не в силах понять».

Я горько усмехаюсь:

– Вот это-то и произойдет со мной.

– Пусть еще сколько-то врачей тебя осмотрит. Пройди побольше исследований.

– В госпитале я последний раз лежала, когда война кончилась, – я изо всех сил стараюсь, чтобы мой голос звучал ровно. – И никогда больше сама ни в какую другую больницу не лягу. Никогда.

– За тобой в К-Л кто-нибудь присматривает? Сиделка? Медсестра?

– Нет.

– Тебе нельзя жить одной, – говорит Фредерик.

– Знаешь, Магнус уже говорил мне это однажды. – Воспоминание вызывает улыбку, но и печаль. – Большую часть своей жизни я жила по-своему. Слишком поздно для меня менять что-то.

Я ненадолго закрываю глаза.

– Пока я здесь, думаю, я должна восстановить сад: пусть станет таким же, каким был при жизни Аритомо.

Мысль эта пришла ко мне еще до ужина, когда я рассматривала его гравюру.

– Самой тебе этого не сделать. Особенно теперь.

– Та женщина, что ухаживает за твоим садом… как ее зовут? Она может помочь мне.

– Вималя? – Фредерик произносит это имя как нечто среднее между фырканьем и усмешкой. – Восстанавливать сад, подобный Югири, – это будет против всех ее принципов.

– Поговори с ней, Фредерик.

– Сад – это то, о чем тебе стоило бы беспокоиться в последнюю очередь, если тебя интересует мое мнение.

– Мне обязательно надо сделать это сейчас. Скоро Югири станет единственным, что окажется способным говорить со мной.

– О, Юн Линь… – нежно роняет он.

Шепотом былых времен по дому разносится музыка. Мелодия знакомая, но никак не могу вспомнить, откуда она. Краем глаза смотрю на Фредерика, пытаясь выяснить, не одной ли мне она слышится.

– Она каждый раз слушает это, перед тем как заснуть, – говорит он, словно догадавшись, о чем я думаю. – Собрала внушительную коллекцию записей этой же самой музыки в исполнении разных пианистов – Гулда, Аргерича, Цимермана, Ашкенази, Поллини. Я, когда за границу выбираюсь, всякий раз ищу для нее какое-нибудь новое исполнение. Но она только шопеновский «Романс» и слушает. Все эти годы, неизменно. Только «Романс».

Обвислая кожа у него на шее натягивается, когда он подставляет лицо свету ламп на потолке.

– Сегодня на ночь опять играет Иггдрасиль-Квартет, – говорит он немного погодя. – Камерное переложение оркестровых концертов Шопена. Несколько месяцев назад я нашел эту запись в Сингапуре. Она ее очень часто ставит.

– Иггдрасиль? Что это?

– Что-то из северной мифологии.

– Никогда о таком не слышала.

– Иггдрасиль – это Древо Жизни, – объясняет он. – Ветви его покрывают мир и дотягиваются до неба. Но у него всего три корня. Один погружен в воды Омута Познания. Другой в огонь. Последний же корень пожирает ужасное чудовище. Когда два корня пожрут огонь и чудовище, древо упадет и вечная тьма окутает мир.

– Значит, Древо Жизни обречено уже с того самого момента, как его сажают.

Переведя взгляд на меня, Фредерик произносит тихо:

– Но оно еще не упало.

Я усаживаюсь поглубже в кресло, закрываю глаза и слушаю Larghetto, «грёзу лунной ночи». Фортепиано сопровождает один только квартет, и музыка обретает холодную чистоту гряды камней, лежащих в русле потока – потока, высохшего давным-давно.

Глава 10

«Искусство расположения камней» оказалось совсем не таким, каким мне представлялось. Я в пятнадцать лет гуляла с Юн Хонг по садам Киото, но у меня в мыслях даже намека не было на то, каких трудов стоило создать их и ухаживать за ними. И у Юн Хонг тоже, заподозрила я, этих мыслей не было, – и почувствовала себя предательницей, едва подумав такое.

Аритомо мне присесть не давал, и поначалу я подозревала, что это оттого, что ему хочется, чтоб у меня ничего не получилось, чтоб я в отчаянии сдалась и уехала из Югири. Впрочем, я ни разу не заметила в нем никакого признака сожаления о том, что он взялся обучать меня. Работа изматывала, но она стала мне нравиться. Инструменты, которыми пользовался садовник, были старинными и особенными. Приходилось запоминать их названия, учиться чистить их и ухаживать за ними. Я, словно большим пальцем четки, перебирала их названия на бесконечной круговой нити того, что мне требовалось в работе: «какезучи», «ната», «кибасами», «шачи», «тебасами». «Колотушка». «Сечка». «Ножницы для подравнивания краев». «Вурот». «Секатор». «Какезучи». «Ната». «Кибасами». «Шачи». «Тебасами». Нить удлинялась с каждым днем, по мере того, как все больше и больше четок нанизывалось на нее…

Случались дни, когда я, придя пораньше, смотрела, как Аритомо упражняется в стрельбе из лука. Я очень старалась не попасться ему на глаза. Ощущение покоя наполняло меня, когда я следила за его неспешными, выверенными движениями.

Вдобавок к исполнению заданий, которые давал мне Аритомо, от меня требовалось еще и переводить его распоряжения рабочим. Не считая Каннадасана, все они к садоводству относились безалаберно. С самого первого дня я почувствовала, что Ромеш еще натворит бед. Ему было за тридцать, тело слеплено из неброских, но твердых мышц. Когда он стал все позже и позже появляться на работе и от него все чаще и чаще несло перегаром пальмовой водки, Аритомо попросил уведомить его, чтобы выпивоха больше не обременял себя выходом на работу.

Ромеш заявился в Югири на следующий день после того, как я передала ему слова Аритомо. Встал возле дома и поднял крик. На этот раз пьян он не был. Мы с остальными рабочими были заняты поблизости и бросили свои занятия, чтобы посмотреть, даже поближе сдвинулись, чтоб видеть все лучше.