Роксолана. В гареме Сулеймана Великолепного, стр. 89

– Займем Буду и пойдем на Рим!

– Вторая после Царьграда столица Европы в наших руках!

– А еще будет третья и десятая, да пошлет Аллах могущество своему воинству!

Принесли и голову короля Лайоша. Сулейман велел наполнить ее мускусом и ватой, украсить черным сандаловым деревом и золотом и отправить как ценнейший трофей в Стамбул, в султанскую сокровищницу, а пока произнес над нею печальные слова:

– Да смилуется Аллах над этим юношей и да покарает богомерзких советчиков, которые предали его в его неумении. Я пошел на него с войском, но не имел намерения сократить его властительский век. Ведь он едва вкусил утех жизни и власти. Да упокоится душа его.

В ту же ночь исчез султан, а вновь родился грустный, застенчивый поэт Мухибби, который от глубины сердца желал полететь к милой Хуррем, одуревший от любви, хотел бы сетью ее локонов пленить птицу своего сердца в розовости ее красоты, призывал Хасеки прийти и прогуляться в хрустальном дворце своего сердца, писал:

Не спрашивай Меджнуна о любви: он очарован.
Не надейся, что тайну откроет тебе Ферхад: это только сказка. Спрашивай меня о знаках любви – я расскажу тебе.
Милая моя, станешь свечой, а твой милый – мотыльком.

И она, не слыша стонов и хрипа умирающих на Мохачском поле, не видя пирамиды из отрубленных голов перед шелковым шатром Сулеймана, мгновенно пошлет ему в ответ на его стихи свои стихи, пронизанные любовью и тоской:

Моему пронзенному сердцу нет на свете лекарств.
Душа моя жалобно стонет, как свирель в устах дервиша.
И без лица твоего милого я как Венера без солнца
Или же маленький соловушка без розы ночной.
Пока читала ваше письмо, слезы текли от радости.
Может, от боли разлуки, а может, от благодарности.
Ведь вы наполнили чистое воспоминание драгоценностями внимания,
Сокровищницу сердца моего наполнили ароматами страсти.

Но это письмо Сулейман прочитает лишь тогда, когда, поставив королем Венгрии Яноша Заполью, будет идти от Пешта до Сегеда по голодной, разоренной, разграбленной дочиста земле, где за меру ячменя давали два, а за меру муки четыре золотых дуката, а в это самое время султанские вельможи делили между собой награбленных овец – великому визирю досталось пятьдесят тысяч, а его неизменному финансовому советнику Скендер-челебии двадцать тысяч. В столицу Венгрии Буду, где Сулейман отдыхал после похода в окруженном лесом королевском дворце, пришло письмо Роксоланы с горькими словами упреков за подарки Гульфем.

«Упал на мои глаза мрак, – писала Роксолана, – я сразу схватила и разбила тот Ваш флакон. Не знаю, какие слова говорила при том. Долгий день после того спала, словно в беспамятстве, была вся разбита, забыла и о детях, и обо всем на свете.

Когда очнулась, то подумала: кто же меня топчет ногами, кто изводит? Вы меня всегда позорили и изводили! Даст бог, поговорим об этом, когда будем вместе. И о великом визире тоже поговорим, и если даст бог снова увидеться, то покончим с раздорами».

Все эти дни весело играла музыка вокруг королевских павильонов. Город горел, разграбленный, растерзанный, порабощенный. С крепости были взяты пушки, из королевской сокровищницы вывезены все драгоценности, увезли также прославленную библиотеку Матьяша Корвина. Три большие бронзовые статуи, изображавшие Диану, Аполлона и Геракла, Ибрагим отправил в Стамбул, чтобы поставить их на Ат-Мейдане перед своим дворцом. Ибрагим уединялся с султаном, играл ему новые мелодии на своей виоле, развлекал мудрыми беседами, угощал редкостными винами, которые щедро лил перед победителями Янош Заполья, выторговывая себе корону, грек нашел во дворце портрет покойного короля, на котором Лайош был изображен в полный рост, в красном королевском одеянии, но такой бледный и немощный, точно предчувствовал свою близкую гибель. Перед тем портретом, опьяневший от вина, от побед и от бесконечных милостей султановых, поздней ночью Ибрагим, присвечивая тусклой свечой, произнес шутовскую речь, пытаясь потешить Сулеймана, все больше и больше впадавшего в необъяснимую грусть:

– О священная плоть, белая жемчужина стольких каратов, сколько частиц движется в солнечных лучах перед моим взором, возведенная Всевышним на вершину почестей и скипетром своим повелевающая ратью могущества! Я, жалкий муравей из кладовой твоей, червь из плода твоего, что поселился в великом достатке добытых тобой крох и так не похожий на тебя в ничтожестве своем, что едва могу быть замечен взором твоим, прошу тебя, повелитель головы моей, во имя зеленого луга, на котором радостно отдыхает душа твоя, выслушать опечаленным слухом своим то, что выскажут тебе уста мои, чтобы получил ты удовлетворение за беззаконие, содеянное тобой, когда ты осмелился стать супротив Повелителя Века, Его Величества…

– Не надо! – махнул рукой Сулейман. – Замолкни. Грех!

Ловкий Ибрагим еще успеет впоследствии выгодно продать портрет венгерского короля, и тот окажется далеко на севере, в замке шведского короля Густава Вазы, который задался целью собрать у себя лики всех властителей Европы, весьма гордясь тем, что и сам попал в столь избранное общество. Еще через несколько веков бойкие гиды в мрачном зале шведского замка Грипсгольм будут показывать скучающим туристам изображение несчастного венгерского короля, подтрунивая над его преждевременным рождением и позорной смертью в трясине.

Но Сулейман ничего не узнает ни о судьбе портрета, ни о подтрунивании потомков. В глубокой меланхолии, вызванной необычным письмом Роксоланы, переправится он через Дунай (снова был мост, за сооружением которого султан наблюдал без малейшей радости) и медленно пройдет через всю венгерскую землю, неся с собой пожары, разруху и смерть, пока снова не прискачут гонцы из Стамбула и не вручат ему новое послание от Хуррем со словами: «Моему пронзенному сердцу нет на свете лекарств…» И снова мир заиграл красками, засияло после многомесячных дождей солнце, захотелось жить, и султан даже смилостивился над побежденными, объявив, что все неверные могут откупиться от неволи и от смерти за установленную плату.

Когда в начале октября Сулейман возле Петроварадина перешел Дунай, из Стамбула пришла весть, что Роксолана родила ему четвертого сына. Он послал щедрые подарки султанше и фирман о присвоении новорожденному имени Абдаллах, то есть угодный Аллаху, но уже через несколько дней снова прискакали гонцы с печальным известием, что маленький сын, не прожив на свете и трех дней, отошел в вечность, а султанша Хасеки от горя и отчаяния тяжело занемогла. «Поистине то, что вам обещано, наступит, и вы это не в состоянии ослабить!»

Султан бросил войско, бросил все на свете, без передышки поскакал в столицу, вновь, как и когда-то после Белграда, не заботился ни о триумфе, ни о чествованиях, торопился в Стамбул, только тогда его гнала необъяснимая тоска, а теперь – страсть и тревога за жизнь самого дорогого на свете существа.

Гарем

Воздух был душный и тяжелый. Не помогали воскурения и разбрызгиваемые бальзамы. От них было еще тяжелее. Запах тления и смерти. Маленький Баязид, качавшийся в серебряной колыбельке, уставился на султана черными глазенками, потом испуганно заплакал.

Смуглотелая нянька бросилась было к ребенку, но Хуррем слабо махнула рукой, чтобы та не трогала Баязида. Пусть поплачет. Лежала на постели, зеленой, как трава, вся в желтых шелках: длинная сорочка, широкие шаровары, сама тоже желтая, точно натертая шафраном, Сулейман даже испугался:

– Хуррем, что с тобой? Ты нездорова?

– Зачем вы пришли? – спросила она холодно. – Я вас не звала. – Хасеки!

– Никакая я вам не Хасеки.

– Хуррем!