Жизнь и приключения Заморыша (Худ. Б. Винокуров), стр. 63

— И вот этот, с позволения сказать, человек осмелился назвать моего доверителя, ноготка которого он не стоит, старой калошей, рваным хомутом и другими словами, даже неудобными для произношения в сем помещении, где висит портрет государя! — оскорбленно воскликнул адвокат.

В качестве свидетеля со стороны жалобщика был допрошен кучер Прохорова. Он кланялся, бросал для большей убедительности шапку о пол, крестился и повторял:

— Собственными ушами слышал, как он ругал моего барина! Дырявой калошей, хомутом… Да это что! Такими непотребными словами обкладывал, что мне аж стыдно делалось! Собственными ушами слышал, чтоб не сойтить с этого места!

— Господин судья, так меня же первого оскорбили!.. Ведь Прохоров меня проходимцем обозвал! Как же можно стерпеть? — с болью в голосе оправдывался Павел Тихонович. — Если я бедный ремесленник, так должен покорно глотать брань богача? Где же справедливость? Не понимаю…

Судья не удалился для составления приговора и на этот раз. В оглашенном решении говорилось, что суд считает факт оскорбления мещанином Павлом Тихоновичем Кургановым судовладельца Христофора Галактионовича Прохорова доказанным и подвергает Курганова заключению в арестном доме сроком на две недели.

Когда Чеботарев направился к выходу, угреватый письмоводитель Васька забежал вперед и распахнул перед ним дверь.

А Павел Тихонович продолжал стоять перед судьей и смотреть на него. Казалось, он силился понять, что с ним произошло в этой запыленной комнате.

— Ваше дело окончено. Можете идти, — сказал судья.

Но Павел Тихонович не двинулся с места и все с тем же выражением на побледневшем лице смотрел на судью.

Подошел Васька, взял его за рукав и повел к двери.

Вот обо всем этом я и вспомнил, когда отец предложил мне поступить писцом в съезд мировых судей. Тут было над чем подумать. Карьера угреватого Васьки меня никак не привлекала. Министром я не собирался стать, но у меня было кое-что другое на уме. Мой брат Витя вот уже год, как учительствует в начальной школе на селе. Почему бы и мне не стать учителем? Конечно, для этого надо выдержать экзамен на звание учителя начальных училищ. Что ж, я подготовлюсь и тоже буду держать экзамен, как сделал это брат. Надо только подождать, когда мне исполнится семнадцать лет, так как до семнадцати к экзаменам не допускают. Ну, а что же я буду делать до тех пор? Сидеть на шее у отца не очень-то приятно.

Я думал весь вечер. Ночью даже видел во сне Ваську. Но утром, когда отец вопросительно взглянул на меня, я сказал:

— Хорошо, папа, я, пожалуй, поступлю.

4. Первый день канцелярской карьеры

Мы вышли из дому и направились к Петропавловской улице. Там, на главной улице города, и находился съезд мировых судей. В руке я держал свернутый в трубочку лист писчей бумаги. Я испортил три или четыре листа, прежде чем без единой помарки каллиграфически вывел:

Его Превосходительству

Господину председателю съезда мировых судей.

Дмитрия Степановича Мимоходенко,

живущего по Ярмарочному переулку

в доме N 66.

Прошение

Окончив 4-классное городское училище, честь имею покорнейше просить Ваше Превосходительство принять меня на службу во вверенный Вам съезд мировых судей.

Выходило так, что я столько лет учился только для того, чтобы поступить на службу в этот самый съезд. Но ничего не поделаешь: такова форма.

Отец сошел с тротуара на немощеную дорожку.

— Здесь лучше, — сказал он, — не так быстро подошвы стираются.

Чем ближе мы подходили к месту моей будущей службы, тем ощутимей я чувствовал, будто меня тянут на веревке. Вот так когда-то повели со двора нашу корову Ганнусю, а она поворачивала голову назад и мычала. Мне тоже хотелось замычать. Но… мычать уже было поздно: отец потянул за ручку обшарпанную дверь, и я шагнул на первую ступеньку каменной замусоренной лестницы. Мы поднялись на второй этаж. Сначала попали в длинный полутемный коридор. Одна стена его была глухая, и вдоль нее тянулись деревянные скамьи. Из коридора в другие помещения вело несколько дверей. Отец подошел к последней из них, приоткрыл ее, покашлял, чтоб обратить на себя чье-то внимание, и уже затем сказал:

— Войдем, Митя: Севастьян Петрович разрешает.

Вслед за отцом я переступил порог и оказался в комнате, стены которой были оклеены желтыми вылинявшими обоями, местами порванными и обнажавшими штукатурку. Половину комнаты занимал большой некрашеный стол, за которым сидели и что-то старательно писали три человека разных возрастов — от мальчишки лет четырнадцати до старика с огромной, суживающейся книзу темно-русой бородой, острый кончик которой спускался до самого стола. В углу кто-то согнул спину над пишущей машинкой.

— Вот, Севастьян Петрович, привел вам своего младшенького, — с заискивающей улыбкой поклонился отец. — Старший по учительской части пошел, а младший намерен по канцелярской. Извольте взглянуть на почерк. Подай, Митя!

Я протянул бородатому трубочку. Он взял ее, положил, не развертывая, на стол, а отцу сказал:

— Что ж, Степан Сидорович, оставляйте сынка.

Хоть бородатый был, как мне казалось, не очень-то высокого ранга в канцелярском мире, отец, уходя и кланяясь, дважды шаркнул ногой.

— Вот ваше место, — показал мне Севастьян Петрович на край скамейки, стоявшей вдоль стены. Он встал, вынул из шкафа папку, полистал ее и положил передо мной. — Снимите копию.

Я подложил под лист писчей бумаги транспарант, обмакнул перо в чернила и аккуратно вверху вывел:

Копия.

Затем взял со стола закапанную чернилами линейку и по ней подчеркнул это слово ровной линией. Сидевший рядом со мной подросток в изумлении выпучил свои рыбьи глаза. Я подмигнул ему и каллиграфически вывел крупными буквами:

По указу Его Императорского Величества.

Подросток презрительно выпятил мясистую влажную губу.

— Так ты нам братских и на копейку не настрочишь. Выводишь по букве в час. Чистописалка!..

Что такое «братские», я не знал, но мне не хотелось ударить лицом в грязь перед мальчишкой, и я сказал:

— Нам министрами не быть. В канцелярском деле почерк — все.

Паренек лет шестнадцати, до невероятности худой, длинный и весь какой-то облезший, сказал:

— Ги!

Я понял, что это он так засмеялся.

— Чего — ги? — обозлился я.

— Того. Я сначала подумал, что к нам сам министр юстиции заявился. Извиняюсь — ошибся.

Все, кроме старика, захихикали. Старик сказал:

— Не обижайте новичка. Кому какой талант от бога дан. В хорошем почерке тоже своя красота.

— Вот именно, — обернулся тот, что сидел за машинкой. И его костюм, и волосы, и глаза — все было тускло-табачного цвета, а голос сиплый, будто прокуренный. — Вот именно! Я испытываю просто наслаждение, когда перепечатываю протоколы, написанные вашей рукой.

Губастый и худой прыснули. Старик конфузливо улыбнулся и опустил глаза.

Уже без особого старания, но все же аккуратно, без помарок я переписал весь протокол. Из него я понял, что съезд мировых судей — это судебное учреждение, куда подают жалобу недовольные решением мирового судьи. Такая жалоба называется апелляционной. Съезд либо утверждает решение судьи, либо отменяет и передает дело на пересмотр другому судье. Писал я долго: протокол был написан до того неразборчиво, что над иными словами я минут по десяти сидел, пытаясь толковать их на разные лады, и, по крайней мере, раз двадцать мне пришлось подходить к старику и спрашивать: «А что это за слово?» Губастый и худой при этом перемигивались, а старик, отвечая, слегка смущался. Один раз даже и он не смог разобрать какое-то заковыристо написанное слово, кряхтел, сопел и, наконец, сказал:

— Ладно, пропустите его — я на досуге разберу.

Губастый и худой при этом зажали рты руками и затряслись от беззвучного смеха, а табачный машинист застонал, прикрыл глаза и так сморщился, будто понюхал крепкого хрена. Тут я догадался, что подлинник писал сам старик и что он и есть тот именно С. П. Коровин, который упоминается в протоколе как помощник секретаря съезда. В конце копии я под диктовку Севастьяна Петровича написал: