Тереза Ракен. Жерминаль, стр. 105

Он говорил, сохраняя корректность высокого чиновника, стараясь не выказывать волнения и даже щеголяя своей вежливой сухостью, подчеркивая, что он всего лишь орудие власти. И углекопы смотрели на него недоверчиво, мысленно спрашивали себя, куда же он клонит, что ему за интерес лгать им, сколько он крадет, стоя между рабочими и настоящими хозяевами. Видно, он просто обманщик. Наемный человек, получает плату, как и рабочие, а живет богато!

Этьен еще раз осмелился вмешаться:

— Очень жаль, господин директор, что мы не можем лично поговорить с членами правления и защитить перед ними свои требования. Мы многое объяснили бы, мы нашли бы убедительные доводы, а вам они неизбежно будут непонятны. Знать бы только, куда нам обратиться.

Господин Энбо нисколько не рассердился, на губах у него даже промелькнула улыбка.

— Ах, вот оно что! Ну, раз вы мне не доверяете, это очень усложняет дело. Придется вам поехать туда!

И он сделал неопределенный жест, указав на одно из окон гостиной. Делегаты проследили взглядом за движением директорской руки. Куда же это надо ехать? Вероятно, в Париж, но в точности они не знали. Куда-то в далекие и страшные, недоступные, священные края, где в таинственной кумирне восседает на престоле некое неведомое божество. Никогда они его не видели и не увидят, они только чувствовали, как его непостижимая сила давит издали на судьбы десяти тысяч рабочих в Монсу. И когда директор говорил, за ним стояла эта сокрытая от них сила, его устами она вещала свои приговоры.

Тяжелое чувство разочарования охватило их, даже Этьен пожал плечами, показывая, что лучше всего им уйти. Тем временем г-н Энбо дружески похлопывал Маэ по плечу и спрашивал о здоровье Жанлена.

— А все же это вам суровый урок, — ведь вы защищаете плохое крепление!.. Советую, друзья мои, поразмыслить, тогда вы поймете, что забастовка была бы для всех бедствием. Не пройдет и недели, а вы будете с голоду умирать. Что вам тогда делать? Впрочем, я рассчитываю на ваше благоразумие: я убежден, что в понедельник — самое позднее — вы возобновите работу.

Все двинулись к двери и вышли из гостиной, громко топая и сутулясь, ни одного слова не ответив директору, выразившему надежду на их покорность. Г-н Энбо, провожая их, счел необходимым вкратце изложить итоги переговоров: на одной стороне Компания с новыми расценками, на другой — рабочие, требующие прибавку в пять сантимов с вагонетки. Желая развеять несбыточные надежды углекопов, он заметил, что, по всей вероятности, правление отвергнет их требования.

— Хорошенько подумайте и не делайте глупостей, — повторил он, встревоженный их молчанием.

В прихожей Пьерон низко поклонился директору, зато Левак нарочито размашистым движением нахлобучил на голову фуражку. Маэ старался придумать, что бы еще сказать на прощание, но Этьен тронул его за локоть, и все вышли в грозном молчании. Дверь в парадном громко захлопнулась.

Когда г-н Энбо возвратился в столовую, гости молча сидели за ликерами. Он в двух словах рассказал г-ну Денелену о положении дел, и тот окончательно впал в уныние. Пока хозяин пил остывший кофе, остальные попытались было завести разговор на другую тему, но Грегуар снова заговорил о забастовке и выразил удивление, что не существует закона, запрещающего рабочим бросать работу. Поль Негрель для успокоения Сесиль заверил ее, что скоро прибудут жандармы, — их уже ждут. Наконец г-жа Энбо подозвала лакея и приказала: Ипполит, мы скоро перейдем в гостиную, так ступайте откройте там окна. Проветрите хорошенько комнату.

III

Прошло две недели, а на третью, в понедельник, сведения о явке на работу, посланные в дирекцию, свидетельствовали, что число рабочих, спустившихся в шахты, стало еще меньше. Напрасными оказались расчеты, что в то утро работа возобновится: упорство правления, не желавшего пойти на уступки, ожесточило рабочих. Бастовали не только Воре, Кревкер, Миру и Мадлен; в Виктуар и в Фетри-Кантель едва ли четвертая часть всего количества углекопов спустилась в шахты, забастовка захватила даже Сен-Тома. Она становилась всеобщей.

В Воре стояла гнетущая тишина. Кругом было безлюдно, безмолвно, мертво, как на всех больших предприятиях, где работа остановилась. На фоне серого декабрьского неба вдоль высоких мостков вырисовывались три-четыре забытые вагонетки, застывшие в безгласном унынии никому не нужных вещей. Внизу меж тонкими козлами мало-помалу тощали запасы добытого угля, обнажая черную землю; заготовленные штабеля крепежного леса гнили под проливными дождями; на мутной воде канала у пристани словно уснула недогруженная баржа; на пустынном терриконе, где и под дождем дымились сернистые сланцы, грустно вздымала к небу свои рукоятки брошенная тачка. Но больше всего веяло запустением от построек — от сортировочной, наглухо закрывшей свои ставни, от копра, в котором уже не отдавался грохот вагонеток, катившихся в приемочной, от машинного отделения с застывшими двигателями, от гигантской трубы, слишком широкой для узких струек дыма. Подъемную машину пускали в ход лишь по утрам. Конюхи доставляли корм лошадям, под землей работали только штейгеры: заменяя углекопов, они следили за тем, чтобы откаточные пути не пострадали от обвалов, неизбежных, когда перестают поддерживать крепление в выработках; но с девяти часов утра сообщение с поверхностью происходило лишь по лестницам. А над шахтными мертвыми строениями, покрытыми траурной пеленой черной пыли, по-прежнему разносилось лишь шумное, долгое дыхание водоотливного насоса — единственная искра жизни, оставшаяся в шахте, которую затопили бы подземные воды, если бы это дыхание остановилось.

Напротив шахты, на плоской возвышенности, рабочий поселок Двести Сорок тоже казался мертвым. Из Лилля примчался префект, по дорогам рыскали жандармы.

Однако забастовщики вели себя так спокойно, что и префект и жандармы решились убраться восвояси. Еще никогда поселок не подавал такого хорошего примера всему населению этой широкой равнины. Чтобы не заглядывать в кабаки, мужчины спали целыми днями; женщины отказывая себе в кофе, стали спокойнее, меньше занимались болтовней, меньше ссорились; и даже ребятишки, словно понимая всю важность положения, сделались такими умниками, что тузили друг друга без визга и криков. Словом, все старались быть тише воды, ниже травы. Это было теперь правилом всего поселка, призывом, передававшимся из уст в уста.

Однако в доме Маэ беспрестанно толклись люди. Этьен в качестве секретаря кассы взаимопомощи распределял пособия между нуждающимися семьями; кроме взносов, в кассу поступило еще несколько сот франков, собранных по подписке и путем пожертвований. Но уже все средства истощились, у рабочих не было денег. Как продержаться? Надвигалась угроза голода. Мегра пообещал отпускать съестные продукты в долг в течение двух недель, но через неделю спохватился и отказал в кредите. Обычно он подчинялся приказам Компании; может быть, она желала поскорее покончить с забастовкой, взяв рабочие поселки измором. К тому же Мегра показал себя наглым самодуром: по прихоти своей давал хлеб или отказывал, смотря по тому, нравилась или не нравилась ему девушка, которую родители посылали к нему за провизией; двери лавки были крепко заперты перед женой Маэ, — он ненавидел ее и хотел отплатить за то, что Катрин не досталась ему. В довершение всех бед стояли сильные холода; женщины с тревогой видели, что запас угля тает, — они знали, что дирекция не даст им топлива, пока мужчины не спустятся в шахту. Мало того что подохнешь с голоду, можешь еще и замерзнуть.

В доме Маэ едва перебивались. У Леваков еще была пища — покупали на те двадцать франков, которые им дал в долг Бутлу. У Пьеронов никогда не переводились деньги, но, боясь, что у них станут просить взаймы, они старались прослыть такими же голодающими, как и другие, и жена Пьерона брала провизию в долг у Мегра, который с радостью бросил бы ей весь свой магазин, если б она подхватила дары в подол своей юбки. В субботу второй недели во многих семьях людям пришлось лечь спать без ужина. Начинались страшные дни, но голодные встретили их без единой жалобы, со спокойным мужеством повинуясь принятому решению. Несмотря на муки свои, все полны были надежды, благоговейной, фанатичной веры, самоотверженности людей, убежденных в предстоящей победе. Им обещали, что настанет эра справедливости, и они готовы были пострадать ради завоевания всеобщего счастья. Голод доводил людей до экзальтации; еще никогда так не расступались тесные границы их умственного кругозора, никогда не раскрывались такие широкие дали перед этими изголодавшимися мечтателями. Когда в глазах у них темнело от слабости, перед ними в лучезарных видениях представало идеальное общество, о котором они грезили, теперь такое близкое и как будто даже ставшее явью, — общество, в котором все будут братья друг другу, золотой век труда и совместных трапез. Ничто не могло бы поколебать их уверенности в том, что наконец они вступят в царство справедливости. Средства кассы иссякли; Компания явно не собиралась пойти на уступки; с каждым днем положение ухудшалось, но забастовщики хранили надежду, они с презрительной улыбкой смотрели на жестокую действительность. Если земля разверзнется у них под ногами, некое чудо спасет их. Вера заменяла голодным хлеб, она их согревала в нетопленном доме. И в семье Маэ, и в других семьях, где питались только водянистым супом, у людей кружилась от голода голова, но они охвачены были блаженным экстазом веры в ожидающую их лучшую жизнь, как мученики христианства, которых бросали на съедение хищным зверям.