Севастопольская страда. Том 3, стр. 72

III

Это была несомненно маленькая роскошь, допущенная высшим начальством севастопольского гарнизона, как видно, от полноты внезапно прихлынувших родительских чувств, — свадьба одного из боевых офицеров с самой юной из общины сестер милосердия.

Первомайский праздник Охотского полка, разрешенный тоже Сакеном, развернулся по-широкому, запел хорами полковых певчих, загремел трубами оркестров, засверкал лихими плясками в целях почтить не одних только охотцев, бессменно и крепко стоявших в течение полугода на защите города и Крыма. То был праздник всего героического гарнизона, только сознательно пристегнутый к юбилейному сроку.

А что же такое была эта скромная свадьба незаметного подпоручика-сапера, у которого не красовалось пока еще ни одного ордена на поношенном уже мундире?

И все-таки колокола Михайловского собора, купол которого был уже в трех местах пробит ядрами, так что голуби свободно влетали в отверстия, — надтреснутые колокола эти звучали торжественно весело.

На паперти, тоже наполовину обрушенной ядром, толпились любопытные, неизвестно откуда взявшиеся вдруг и в большом числе, причем, как всегда на венчаниях, преобладали женщины в платочках.

Пели певчие. Жених и невеста перед аналоем стояли под венцами, которые держали над ними шафера, часто переменяя руки; шафером жениха был товарищ Вити, прапорщик Сикорский, шафером невесты — капитан-лейтенант Стеценко, который был близок с Бородатовым уже несколько лет. Не отверг приглашения своего счастливого соперника и унтер-офицер Дебу; он, католик, внимательно вслушивался в возгласы священника и пение хора, но гораздо внимательнее все-таки следил за тем, какое сознание важности момента было на лице Вари, как держала она в чуть-чуть дрожавших пальцах свечу, изукрашенную золотой канителью, как менялась со своим женихом кольцами, как три раза обходила с ним вокруг аналоя, поблескивая золотым крестом сестры, надетым в последний раз.

Певчие с чувством пели «Исаия, ликуй…» Три голубя, — один бело-коричневый и два сизаря, — усевшись на иконостасе, с большим любопытством смотрели на зрелище, которое видели первый раз в своей жизни.

Даша, первая русская сестра милосердия, блистая серебряной медалью на аннинской красной ленте с желтой каемкой, пришла на праздник своей подруги; было и еще несколько сестер из петербургских. Хлапонин, несколько запоздало, явился уже к концу обряда. Часто оглядываясь на двери в ожидании его, Елизавета Михайловна уже беспокоилась, не случилось ли с ним снова чего-нибудь страшного, так как выстрелы с батарей, хотя и нечастые, продолжали греметь, и расцвела по-девичьи, когда он подошел к ней и стал рядом.

— Почему ты так поздно? — спросила она его на ухо, волнуясь.

— Переезд через рейд задержал, — ответил он спокойно.

Елизавета Михайловна переживала то, что делалось перед ее глазами в соборе, сложно и остро, не только за свою любимицу Вареньку теперь, но и за себя самое в прошлом, не только за Вареньку и за себя, но и за матросскую сироту Дашу, и за всех женщин кругом, и за всех, оставшихся на свой страх и риск в Севастополе, который расстреливался из тысячи осадных орудий.

Для нее это была не просто свадьба, хотя и близко знакомых ей людей, — для нее был это прообраз, символ, залог какой-то новой жизни, которой суждено распуститься в России на густо удобренных кровью севастопольских руинах: она хорошо помнила и Хлапонинку и московских страшных людей в голубых мундирах с пышными аксельбантами.

Она, принимавшая такое непосредственное и теплое участие в поспешных, хотя, однако, кропотливых, сборах Вареньки к венцу, сопереживала теперь и материнские волнения Капитолины Петровны за то, чтобы все кончилось благополучно, чтобы не влетело вдруг в купол четвертое по счету ядро и не наделало бы ужасных бед: нет-нет, да и посмотрит Капитолина Петровна опасливо курочкой в купол, сильно сбочив для этого крупную голову в праздничном чепчике.

Иван Ильич поставил свою палку перед собой, опираясь на нее обеими руками, но в купол он не глядел: неотрывно рассматривал он избранника своей старшей дочери, и Елизавете Михайловне представлялось, что он однообразно думал и теперь, как иногда говорил дома: «Не моряк — сапер! Не та совсем закваска, не то обличье… И, кажется, очень уж что-то серьезен, — а так ведь тоже нельзя… Уживется ли с ним моя девочка?.. В первое-то время еще туда-сюда, а потом, когда окончится война? Ведь все-таки он почти на десять лет ее старше…»

Иногда он, озабоченный будущим, прикачивал головой в подтверждение своим мыслям, которые Елизавета Михайловна читала в выражении его глаз совершенно безошибочно, как ей казалось.

Маленькую Олю, принаряженную и чистенькую, стоявшую рядом с матерью, занимала и восхищала вся эта необычайность, совершавшаяся кругом нее: и тяжелые на вид, блестевшие тускло венцы, и огоньки свечей, и странные слова песнопений, вроде: «Дева, имей во чреве и роди сына Эммануила», и то, как на народе целуется ее сестра Варя со своим женихом, и то, как этот седобородый, с клочковатыми бровями и с лысой головою священник, взявши за руки, крутит их обоих вокруг аналоя…

Но больше всего, насколько успела заметить Елизавета Михайловна, удивляли ее голуби. Им положительно не хотелось вылетать из собора в отдушники купола; им нравилось, видимо, это «таинство» — бракосочетание; шум их крыльев часто и гулко раздавался вверху, так как они перелетали с места на место; но где бы ни усаживались они — на иконостас ли, на люстру ли, или на багетовые рамы боковых икон, они неизменно поворачивали головки в сторону жениха и невесты.

Из церкви шли к домику Зарубиных и молодые, и родные Вари, и все приглашенные; не было уж свадебных карет, да они и не нужны были: расстояние было небольшое, и удобнее было его пройти, чем проехать, — так искалечены уже были воронками улицы.

Вечер же был прозрачен, тепел, даже и тих: в этот час обыкновенно умолкала на короткий срок канонада.

IV

Часам к десяти вечера, к концу свадебного ужина, большая половина приглашенных разошлась, так как у всех были обязанности по службе, а после ужина остались только свои: Хлапонин, который мог отправиться на Инкерманские высоты и утром, и Дебу, который жил в городе, около адмиралтейства, и как нижний чин ответственной должности не занимал.

Дебу с Хлапониным познакомился только в этот вечер. Человек большой выдержки, Дебу к концу ужина как-то размяк. Было ли это следствием выпитого им вина, был ли он охвачен вполне понятной в его положении грустью, но он показался Хлапонину несколько надломленным, особенно когда начал вдруг жаловаться ему, что хотя еще в декабре прошлого года был он представлен к чину прапорщика, но вот до сих пор производства нет как нет, так что даже и смена Николая I Александром II ничего в его положении не изменила.

— Императоры меняются, политика остается неизменной, — говорил Дебу.

— Когда семьдесят лет назад мой дед эмигрировал из Франции в Россию, он спасался от Великой революции, спасал свое старинное дворянство… И вот теперь два его внука, — я и старший брат мой, — остались и без чинов и без дворянства по воле не революционной французской власти, а по приказу русского полновластного монарха… И какая получилась путаница основных понятий: я, француз — по крови, унтер-офицер — по званию, отдаю теперь свои силы, а может быть, отдам и жизнь на защиту России от кого же?

Главным образом от французов!.. Однако поверьте мне, Дмитрий Дмитриевич, не по приказу своего начальства отдаю я силы и могу отдать жизнь, а потому, что я люблю Россию… Скажите, вам это не кажется фразой?

— Нет, отчего же… Я вас понимаю, — отозвался ему Хлапонин.

— Россия — великая страна! — с чувством и глядя на него в упор, проговорил Дебу. — Величайшая в мире и с огромнейшим будущим!.. Над книгой Гоголя «Переписка с друзьями» смеялись, а между тем… там есть одно такое место: «Европа приедет в Россию не за пенькой, а за мудростью, которой не продают уже ни на каких европейских рынках…» Это — пророчество!